Снег падал быстрее, скрадывая фонари и серые статуи под ними.
— Как их различить? — спросил я. — Как узнать, кто честный, а кто — нет?
— Беда в том, — сказал управляющий тихо, — что никак. Многие попрошайничают так давно, что очерствели, забыли, с чего все начиналось. В субботу была еда. В воскресенье кончилась. В понедельник они попросили в долг. Во вторник стрельнули первую спичку. В четверг — сигарету. А через несколько пятниц оказались перед дверями отеля «Ройял Иберниен». Они не смогут объяснить, что с ними произошло и почему. Одно точно: они висят над обрывом, цепляясь кончиками пальцев. Может, тому бедолаге с моста О'Коннелла наступили на руки, и он отпустил хватку? Что это доказывает? Нельзя замораживать их взглядом или смотреть мимо. Нельзя убегать и прятаться. Можно только давать всем без разбору. Если начнешь проводить градации, кто-нибудь обидится. Я жалею, что не подавал слепому певцу всякий раз, как проходил мимо. Ладно. Ладно. Будем утешаться, что дело не в наших шиллингах, а в его семье или прошлом. Теперь не узнаешь. В газете нет даже имени.
Снег бесшумно сыпал за окном. Внизу поджидали тени. Трудно сказать, снег делал овец из волков или овец из овец, мягко укутывая их плечи, спины, их платки и шапки.
Минуту спустя, спускаясь в нездешнем ночном лифте, я обнаружил, что держу в кулаке новую твидовую шапку.
В рубашке, без пиджака, я шагнул в ночь.
Я отдал шапку первому подошедшему. Не знаю, пришлась ли она впору. Все деньги, что были в моих карманах, мгновенно разошлись по рукам.
Тогда, одинокий, дрожащий, я внезапно поднял глаза. Я стоял, и мерз, и пытался сморгнуть снежинки, бесшумный слепящий снег. Я видел высокие окна отеля, свет, тени.
Как там у них? Горят ли камины? Тепло ли? Кто эти люди? Пьют ли они вино? Счастливы ли они?
Знают ли они хотя бы, что я здесь?
Death and Maiden 1960 год
Переводчик: Д. Жуков
Далеко-далеко, за лесами, за горами жила Старушка. Девяносто лет прожила она взаперти, не открывала дверь никому — ни ветру, ни дождю, ни воробьям вороватым, ни мальчишкам голопятым. И стоило поскрестись к ней в ставни, как она уже кричит:
— Пошла прочь, Смерть!
— Я не Смерть! — говорили ей.
А она в ответ:
— Смерть, я узнаю тебя, ты сегодня вырядилась девочкой. Но под веснушками я вижу кости!
Или кто другой постучит.
— Я вижу тебя, Смерть, — бывало, крикнет Старушка. — Ишь, точильщиком притворилась! А дверь-то на три замка да на два засова закрыта. Залепила я клейкой бумагой все щели, тесемками заткнула замочные скважины, печная труба забита пылью, ставни заросли паутиной, а провода перерезаны, чтобы ты не проскользнула сюда вместе с током! И телефона у меня нет, так что тебе не удастся поднять меня среди ночи и объявить мой смертный час. Я и уши заткнула ватой: говори, не говори — я тебя все равно не слышу. Вот так то, курносая. Убирайся!
И сколько помнили себя жители городка, так было всегда. Люди тех дальних краев, что лежат за лесами, вели о ней разговоры, а ребята порой, не поверив сказкам, поднимали шестами черепицу на кровле и слышали вопль Старушки: «Давай проваливай, ты, в черной одежде, с белым-белым лицом!»
А говорили еще, что так вот и будет жить Старушка веки вечные. В самом деле, ну как Смерти забраться в дом? Все старые микробы в нем давно уже махнули рукой и ушли на покой. А новым микробам, которые (если верить газетам) что ни месяц проносятся по стране все под новыми названиями, никак не прошмыгнуть мимо пучков горного мха, руты, мимо табачных листьев и касторовых бобов, положенных у каждой двери.
— Она всех нас переживет, — говорили в ближайшем городке, мимо которого проходила железная дорога.
— Я их всех переживу, — говорила Старушка, раскладывая в темноте и одиночестве пасьянс из карт, что продают специально для слепых.
Так-то вот.
Шли годы, и уже никто — ни мальчишка, ни девчонка, ни бродяга, ни путник честной — не стучался к ней в дверь. Дважды в год бакалейный приказчик, которому самому стукнуло семьдесят, оставлял у порога дома запечатанные блестящие стальные коробки с желтыми львами и красными чертиками на ярких обертках, в которых могло быть что угодно — от птичьего корма до сливочных бисквитов, а сам уходил в шумный лес, что подступал к самой веранде дома. И, бывало, лежит эта пища там не меньше недели, припекает ее солнце, холодит луна, тут уж ни одному микробу не выжить. Потом, в одно прекрасное утро пища исчезала.
Старушка всю жизнь только и делала, что ждала. И ждала сторожко — держала, как говорят, ушки на макушке, одним глазом спала, другим все видела.
Так что, когда в седьмой день августа на девяносто первом году ее жизни из лесу вышел загорелый юноша и остановился перед ее домом, врасплох он ее не застал.
Костюм на нем был белый как снег, что зимой, шурша, сползает с крыши и ложится складками на спящую землю. И не на автомобиле он приехал, пешим ходом долгий путь проделал, а все ж остался с виду свежий и чистенький. Не опирался он на посошок, непокрытый шел — не боялся, что солнце голову напечет. И не взмок даже. А самое главное — не имел он при себе иной поклажи, кроме маленького пузырька со светло-зеленой влагой. Хоть и загляделся он на этот пузырек, но все же почувствовал, что пришел к дому Старушки, и поднял голову.
Юноша не коснулся двери, а медленно обошел вокруг дома, чтобы Старушка почуяла, что он здесь.
Потом его взгляд, проникавший сквозь стены, как рентгеновские лучи, встретился с ее взглядом.
— Ой! — встрепенувшись, вскрикнула Старушка которая сосала пшеничное печенье, да так с куском во рту и задремала было. — Это ты! Знаю, знаю я, чье обличье ты приняла на этот раз!
— Чье же?
— Юноши с лицом розовым, как мякоть спелой дыни. Но у тебя нет тени! Почему бы это? Почему?
— Боятся люди теней. Потому-то я и оставил свою за лесом.
— Я не смотрю, а все вижу…
— О, — с восхищением сказал юноша. — У вас такой дар…
— У меня великий дар держать тебя по ту сторону двери!
— Мне ничего не стоит с вами справиться, — сказал юноша, едва шевеля губами, но она услышала.
— Ты проиграешь, ты проиграешь!
— А я люблю брать верх. Что ж… я просто оставлю этот пузырек на крыльце.
Он и сквозь стены дома слышал, как быстро колотится ее сердце.
— Погоди! А что в нем? Я имею право знать, что на крыльце моем оставляют.
— Ладно, — сказал юноша.
— Ну, говори же!
— В этом пузырьке, — сказал он, — первая ночь и первый день после того часа, когда вам исполнилось восемнадцать лет.
— Ка-а-ак!
— Вы слышали меня.
— Ночь и день… когда мне исполнилось восемнадцать?