— Ладно. — И когда Стю уже толкнул дверь, Ларри окликнул его: — Эй!
Стю обернулся и вопросительно взглянул на него.
— Тут есть мальчик, — медленно произнес Ларри, — он пришел с нами из Мэна. Его зовут Лео Рокуэй. У него свои трудности. Мы с Люси вроде как опекаем его вместе с женщиной по имени Надин Кросс. Надин и сама немного необычная, вы слыхали о ней?
Стю кивнул. Шли какие-то толки насчет странной сцены между Матушкой Абагейл и этой женщиной, Кросс, когда Ларри привел свою группу.
— Надин заботилась о Лео, когда я наткнулся на них. Лео умеет заглядывать людям внутрь. Кстати, не он один. Может, такие личности были всегда, но после гриппа их стало как-то больше. И вот Лео… он не стал заходить в дом Гарольда. Даже на лужайке не остался. Это… забавно, не правда ли?
— Забавно, — согласился Стю.
Секунду они задумчиво смотрели друг на друга, а потом Стю отправился домой ужинать. Фрэн казалась занятой своими мыслями и за едой мало разговаривала. Когда она домывала последние тарелки в пластиковом ведре, наполненном теплой водой, люди стали постепенно сходиться на первое собрание организационного комитета Свободной Зоны.
После того как Стю ушел к Ларри, Фрэнни бегом ринулась наверх, в спальню. В углу шкафа лежал спальный мешок, который она протащила через всю страну привязанным к багажнику мотоцикла. Свои личные вещи она держала в маленькой сумке на „молнии“. Большинство из них теперь были расставлены где положено в квартире, которую они заняли со Стю, но несколько предметов так и не успело обрести своих мест и валялось на дне спальника. Несколько бутылочек с противовоспалительным кремом — после смерти отца и матери у нее вдруг появились высыпания на коже, но теперь все прошло, — коробка гигиенических прокладок на тот случай, если у нее вдруг начнутся какие-то выделения (она слыхала, что у беременных женщин иногда это бывает), две коробки дешевых сигар — надпись на одной гласила: ЭТО — МАЛЬЧИК! — а на другой: ЭТО — ДЕВОЧКА! И последний предмет — ее дневник.
Она вытащила его и принялась с сомнением разглядывать. Она раскрывала его всего восемь или девять раз с тех пор, как они приехали в Боулдер, почти все последние записи были краткими, чуть ли не конспективными. Страсть излить душу накатила на нее и прошла, когда они были еще в пути… Отошла как послед, немного грустно подумалось ей. За последние четыре дня она вообще не прикасалась к нему ни разу и подозревала, что в конце концов может совсем забыть про дневник, хотя раньше твердо намеревалась вести его более полно и аккуратно, когда все немного образуется. Для малыша. Сейчас, однако, она снова думала о дневнике — причем очень напряженно.
„Так бывает с людьми, когда они обращаются к религии… или читают что-нибудь, что переворачивает всю их жизнь… перехваченные любовные письма…“
Вдруг ей показалось, что тетрадь стала тяжелее и от попытки перевернуть картонную обложку у нее выступит пот на лбу, и… и…
Она вдруг резко обернулась с бешено колотящимся сердцем. Кто-то вошел сюда?
Наверное, мышь скребется за стенкой. А скорее всего это просто разыгравшееся воображение. Не было никаких причин думать о человеке в черной хламиде, человеке с вешалкой в руках. Ее малыш жив, и ему ничто не угрожает, а это — всего лишь тетрадь, и, так или иначе, нельзя определить, читали ее или нет, но даже если бы и существовал такой способ, все равно невозможно было бы узнать, читал ее Гарольд Лодер или кто-то другой.
И все-таки она раскрыла дневник и начала медленно перелистывать страницы, перебирая кусочки недавнего прошлого как черно-белые любительские снимки.
Сегодня вечером мы все восхищались ими, а Гарольд разглагольствовал о цвете, фактуре и оттенке, и Стю многозначительно подмигнул мне. Позор мне — я подмигнула в ответ…
Гарольд, конечно, станет возражать просто из принципа. Черт бы тебя побрал, Гарольд, повзрослей же ты наконец!
…И я видела, что он уже готов выдать одно из своих Запатентованных Занудств Гарольда Лодера…
(„Господи, Фрэн, зачем ты вообще писала про него такое? Для чего?“)
Ну вы же знаете Гарольда… его заносчивость… все эти велеречивые словосочетания и особый выговор… опасный маленький мальчик…
Это было 12 июля. Морщась, она быстро листала страницы, торопясь добраться до конца. И все равно отдельные фразы бросались в глаза и будто бы хлестали ее по щекам: Словом, для разнообразия от Гарольда не пахло дурно… Сегодня от дыхания Гарольда откачнулся бы дракон… И еще одна, казавшаяся теперь пророческой: Он хранит отказы, как пират — сокровища. Но для чего? Чтобы подкармливать тайное чувство собственного превосходства и гонимости? Или ради последующего возмездия?
О, он составляет список… и дважды проверяет его… Он выясняет… кто плохой, а кто хороший…
И дальше, 1 августа — всего две недели назад. Запись начиналась в конце страницы: Никаких записей вчера, я была слишком счастлива. Была ли я когда-нибудь так счастлива раньше? Не думаю. Стю и я — мы теперь вместе. Мы…
Конец страницы. Она перевернула лист. Первыми словами в начале следующей страницы были: …дважды занимались любовью. Но она едва обратила на них внимание, поскольку взгляд ее сразу застыл на середине страницы. Там, возле какого-то жалкого лепетания про материнский инстинкт, было нечто такое, что приковало к себе ее взгляд и заставило буквально окаменеть.
Это был темный и грязный отпечаток большого пальца.
В голове бешено завертелись мысли: „Я ехала на мотоцикле целыми днями — изо дня в день садилась за руль. Конечно, я старалась мыться при каждом подходящем случае, но руки быстро пачкались и…“
Она вытянула ладонь вперед и совсем не удивилась увидя, что рука сильно дрожит. Она приложила свой большой палец к отпечатку — тот оказался намного больше.
Ну конечно, сказала она себе. Когда размазываешь грязь вокруг, естественно, след становится больше.
Только отпечаток не был так уж размазан. Почти все тоненькие линии, петельки и изгибы виднелись ясно и отчетливо.
И это была не смазка и не бензин, тут не стоило даже пытаться себя дурачить.
Это был засохший шоколад.
„Пейдей“, — с подступающей дурнотой подумала Фрэнни. — Карамель „Пейдей“ в шоколадной оболочке».
Мгновение она боялась даже просто обернуться, опасаясь, что может увидеть ухмылку Гарольда, висящую за ее плечом, как усмешка Чеширского Кота в «Алисе». Толстые губы Гарольда шевелились бы, торжественно произнося: «У каждой собаки — свой день, Фрэнни. У каждой собаки — свой день».