«Человек должен искать и находить, — гласило одно из его изречений, — а если он больше не в силах сыскать истины, то будет находить ложь». Это была просто вывернутая наизнанку мысль, что часть его философии является исключительно условной.
Но в некоторых вопросах он был непреклонен. Он явился в то время, когда бездумные, склонные к самовосхвалению томалийцы почти что закончили уничтожать все низшие формы жизни. Харадос пытался устранить шоры, которыми ограничили себя люди, и дать им вместо милосердия, предназначение коего они позабыли, жгучую жажду новых знаний. Кроме того, он научил их товариществу как средству для достижения этой цели. Он учил красоте, любви и смеху — трем великим силам, очищающим человека. И тем не менее, при всем этом…
Харадос был загадкой.
Он изучал жизнь по-своему. Он упорно стоял за то, чтобы доходить до самой сути вещей, чтобы метаться среди возможных причин, пока не будет найдена первопричина. Так он и постиг тайну сверхъестественного.
Именно этому он учил. И вскоре Харадоса уже знали как влиятельного представителя места, известного в Томалии как СЛЕДУЮЩИЙ МИР. Вот только он представлял жизнь не как переход в небытие, а просто сменой плоскости жизни на более высокую, более величественную. Словом, как нечто, чего стоит желать и стремиться достичь, а не избегать.
Это дало «Пятну Жизни» совершенно новое толкование. Оно больше не внушало ужас. Харадос приравнял смерть к возвращению на родину — к чему-то, чем можно гордиться. И Чик пришел к выводу, что знаменитое пророчество Харадоса, которое ему, Уотсону, еще только предстояло найти на стене храма, содержало все подробности сложных убеждений и постулатов Харадоса, касающихся тайны следующей жизни.
Тут началось нечто любопытное. Пока Чик читал эти подробности, он всё отчетливее ощущал… как бы это назвать? Присутствие кого-то или чего-то — оно было над ним и вокруг него, следило за каждым его движением. Он не мог избавиться от этого чувства, хотя стоял ясный день, и он явно был один в комнате. Чику не было страшно, но он мог поклясться, что, пока он знакомился со всеми этими материалами, некая совершенно реальная сущность словно окутывала его собственную.
Каждое слово почему-то напоминало ему о чудесной последовательности событий, какими они были ему известны — об этой безошибочной точности, с которой он, особо не задумываясь и почти без участия собственной воли, решал одну задачу за другой, хотя все шансы были против него. Он всё больше убеждался в том, что у него самого нет почти никакой власти над происходящим, что он находится в руках непреодолимой Судьбы и что — он не мог отделаться от этого чувства — его ангелом-хранителем выступает никто иной, как пророк, который почти девяносто веков назад жил и проповедовал в Томалии, после чего вернулся в неведомое.
Но как такое возможно? Уотсон даже не знал, где находится! Стоит ли удивляться, что он снова и снова испытывал потребность в ободрении. Он позвал Яна Лукара.
— Ян Лукар, — без предисловий начал Чик, — вы считаете меня избранным, не так ли?
— Да, мой господин.
— Вы убеждены, что я вышел из сверхъестественного мира, обладая при этом плотью и кровью, совсем как вы?
— Конечно!
Это всё решило. Уотсон счел необходимым выяснить кое-что, что не успел разузнать в библиотеке.
— Рамда, возможно, уже сказал вам, Ян Лукар, что я пришел сюда в поисках Харадоса. Теперь я подозреваю Сенестро. Можете ли вы представить, что он что-то сделал с пророком?
— Мой господин, — возразил тот, — хоть Бар и дерзок, Харадосу он не посмел бы навредить.
— То есть он побоится пойти против пророчества?
— Да, господин! Точнее — против его вольной трактовки. Он полагает, что то толкование, которого придерживаются либералы вроде Рамды Авека, недопустимо. Бары вечно предостерегают народ от самозванцев.
— А Сенестро их возглавляет, — размышлял Чик вслух. — Этот его брат, который умер… обычно ведь принцев и правителей бывает двое?
— Всё так, господин.
— И Сенестро намеревается жениться на обеих королевах, следуя обычаю!
— Господин… — и Ян внезапно резко выпрямился, — Бару невероятно повезет, если он сможет жениться хотя бы на одной из них! Уж конечно, он не получит Арадны — нет, пока я жив и могу сражаться!
— Отлично! А что насчет Нервины?
— Он будет счастливцем, если сначала сумеет найти ее!
— Это точно! Что бы вы сказали о его кодексе чести?
— Мой господин, у Сенестро вообще нет кодекса. Он ни во что не верит. Его разум и душа так устроены, что он не печется ни о ком и не доверяет никому, кроме себя самого. Он самый что ни на есть маловер: ему нет дела до Харадоса и его учения. Он — прагматик, жадный до власти, злобный, порочный, жестокий…
— Но отличный спортсмен!
— В каком смысле, мой господин?
— Разве он не позволил мне выбрать вид состязания?
Ян засмеялся, но его красивое лицо не смогло скрыть презрения.
— С теми, кто привык побеждать, всегда так, мой господин. Ему никогда не доводилось уступать кому-либо в физической силе. Его слава выиграет куда больше, если он одолеет вас в единоборстве, вами же выбранном. Зрелище будет ярким — он по достоинству ценит театральные кульминации… и убьет вас в мгновение ока, на глазах у миллионов томалийцев.
— Неплохой способ умереть, — сказал Уотсон. — Хоть с этим вы не будете спорить.
— Я не знаю неплохих способов умереть, мой господин. Но есть отличный способ прожить — убить Бара Сенестро. Я бы это сделал, выпади мне такая честь.
— Как так вышло, что Рамды, будучи такими сверхразумными, дают согласие на подобный поединок? Разве это не унизительно с их точки зрения? Отдает варварством.
— Они смотрят на это иначе, мой господин. Наша цивилизация переросла снобизм. Конечно, были времена — сотни лет назад, — когда нас учили, что любая физическая борьба — это зверство. Но с тех пор мы стали разумнее.
— Вы больше в это не верите?
— Нисколько, мой господин. Самое чудесное из осязаемого в Томалии — это человеческое тело. Мы его не прячем. Мы восхищаемся красотой, силой, мастерством. Живое тело превыше всякого искусства — оно есть дело рук самого Господа, а искусство — всего лишь подражание. И нет ничего прекраснее состязания в силе, этого молниеносного слияния разума и тела. Это отображение самой жизни.
— Рамды тоже так думают?
— Безусловно. Рамды — всегда первые атлеты.
— Почему?
— Совершенство, господин. Совершенный разум не всегда обитает в совершенном теле, но они стремятся к этому как могут. Первое испытание Рамды — это испытание тела. Справившись с ним, он должен пройти проверку способностей разума.
— Разума?
— В первую очередь, духа. Пожалуй, это самое сложное: он обязан быть выше всяких подозрений. Честь Рамды ни в коем случае не должна ставиться под сомнение. Ему следует быть справедливым и лишенным себялюбия, а также отличаться широкими взглядами, человечностью, производить приятное впечатление, быть способным взять на себя руководство людьми. После этого, господин, наступает черед испытания ума.
— Проверка образования?
— Не совсем, ваше сиятельство. Есть немало ученых мужей, из которых не получится Рамд; есть немало и таких, что вовсе не получили образования, но в конце концов заслужили этот титул. Проверяются умственные способности, не знания. Ум подвергается суровому испытанию на бдительность, чувственное восприятие, память, способность мыслить логически, испытывать эмоции и на самообладание. Во всей Томалии нет чести выше.
— И все они — атлеты?
— Все до единого, мой господин. Во всем мире не сыскать людей лучше сложенных. Я сам поколебался бы, прежде чем сойтись в поединке даже с немолодым Рамдой Геосом.
— А как насчет Рамды Авека?
— И с ним тоже. В гимнастическом зале он всегда был впереди всех, подобно тому, как не знал себе равных в нравственности и уме.
Быть может, это объясняло с одной стороны физическое превосходство Авека, а с другой — то обстоятельство, что он не опустился до попыток заполучить кольцо силой?