Мистер Меркаптан сидел за своим письменным столом — восхитительно-забавной вещицей из лакированного папье-маше с инкрустациями из перламутровых цветов и разрисованной видами Виндзорского замка и Тинтерна в романтической манере последних лет принца Альберта,[108] — доводя до окончательного, ювелирного совершенства одну из своих еженедельных статеек. Тема была великолепная: «Jus Primae Noctis, или Droit du Seigneur»[109] — «то самое прелестное droit, — писал мистер Меркаптан, — на котором, хочется думать, так настаивают государи Англии в своем девизе: Dieu et mon Droit — du Seigneur».[110] «Это очаровательно», — подумал мистер Меркаптан, перечитывая статью. И ему нравился этот кусочек, который начинался элегически: «Но увы! Право первой ночи принадлежит к мифическим средним векам, имеющим столь же мало общего с подлинным, как любая из мрачных эпох, выдуманных Моррисом или Честертоном. Право господина, каким оно представляется нашему воображению, — это вымысел причудливой фантазии семнадцатого столетия. Оно никогда не существовало. Или, вернее, оно существовало, но не имело, к сожалению, ничего общего с тем, что нам нравится представлять себе». Дальше следовали ученые ссылки на Карфагенский собор, который в 398 году требовал от верующих сдержанности в брачную ночь. Это было право Господа — droit небесного господина. Этот исторический факт послужил мистеру Меркаптану трамплином для блестящей проповеди на тему о печальном половом извращении, известном под именем воздержания. Насколько счастливее мы были бы, если бы подлинное историческое droit du Seigneur оказалось не только мифом, созданным нашей «изящно гривуазной фантазией»! Он заглядывал в будущее, представлял себе золотой век, когда все будут Seigneur'ами, все будут обладать правами, расширенными до всеобщей свободы. И так далее. Мистер Меркаптан перечитывал свое произведение с довольной улыбкой. Местами он вносил осторожные исправления красными чернилами. Над «изящно гривуазной фантазией» его перо застыло на добрую минуту: у него были колебания совести. Не слишком ли это инструментовано, нет ли в этом дешевого эффекта? Может быть, лучше было бы сказать «изящно фривольной» или «гривуазного воображения»? Он несколько раз повторил все три варианта, пробуя их на вкус, критически, как дегустатор. В конце концов он решил, что «изящно гривуазная» лучше всего. «Изящно гривуазная» — да, это, разумеется, mots justes,[111] вне всякого сомнения.
Мистер Меркаптан только что пришел к этому выводу, и его перо, остановившееся было над фразой, начало двигаться вниз по странице, когда его потревожил шум спорящих голосов в коридоре у дверей его комнаты.
— В чем дело, миссис Голди? — раздраженно крикнул он.
Нетрудно было различить громкий сварливый голос его домоправительницы. Он отдал распоряжение, чтобы его не тревожили. В эти ответственные минуты правки рукописи человеку необходим абсолютный покой.
Но сегодня мистеру Меркаптану не суждено было наслаждаться покоем. Дверь его священного будуара грубо распахнулась, и в него ворвался, как варвар в элегантный мраморный вомиториум[112] Петрония Арбитра,[113] изможденный и всклокоченный субъект, в котором мистер Меркаптан с некоторым смущением узнал Казимира Липиата.
— Чему я обязан удовольствием этого неожиданного?.. — Мистер Меркаптан начал с «опыта» оскорбительной учтивости.
Но Липиат, который был неспособен различать столь тонкие оттенки, грубо прервал его.
— Послушайте-ка, Меркаптан, — сказал он, — мне нужно с вами поговорить.
— Что ж, очень рад, — ответил мистер Меркаптан. — А разрешите узнать, о чем именно? — Конечно, он отлично знал, о чем, и перспектива разговора пугала его.
— Об этом, — сказал Липиат, протягивая какой-то сверток. Мистер Меркаптан взял сверток и развернул его. Это был экземпляр «Еженедельного обозрения».
— А! — сказал мистер Меркаптан тоном радостного удивления. — «Обозрение». Вы прочли мою статейку?
— Об этом самом я и собираюсь поговорить, — сказал Липиат. Мистер Меркаптан скромно рассмеялся.
— Моя статья не заслуживает такой чести, — сказал он. Сохраняя совершенно несвойственное ему спокойствие и произнося слова нарочито тихим голосом, Липиат выговорил старательно и медленно:
— Это гнусные, подлые, злостные нападки на меня.
— Послушайте, послушайте! — оправдывался мистер Меркаптан. — Критик должен иметь право критиковать.
— Но есть пределы, — сказал Липиат.
— О, я вполне разделяю ваше мнение, — поспешно согласился мистер Меркаптан. — Но не станете же вы утверждать, Липиат, что я хоть раз переступил эти пределы. Если бы я назвал вас убийцей, или хотя бы развратником, тогда, признаю, вы имели бы кое-какие основания жаловаться. Но я этого не сделал. Во всей статейке я нигде не перехожу на личности.
Липиат насмешливо расхохотался, и его лицо распалось на кусочки, как поверхность пруда, в который бросили камень.
— Вы ограничились тем, что назвали меня ломакой, актером, шутом, шарлатаном, напыщенным маньяком и пародирующим самого себя декламатором. Только и всего.
Мистер Меркаптан придал своему лицу оскорбленное выражение человека, которого не так поняли. Он закрыл глаза и умо-г ляюще замахал рукой.
— Я хотел сказать только, — сказал он, — что вы слишком много протестуете. Вы этим губите сами себя: стараясь быть елико возможно патетичным, вы теряете пафос. Вся эта folie de grandeur,[114] вся эта погоня за terribilita,[115] — и мистер Меркаптан благонравно покачал головой, — они повели стольких людей по ложному пути. Но так или иначе, не могли же вы ожидать, что мне понравятся ваши произведения. — Мистер Меркаптан усмехнулся и с нежностью обвел взглядом свой будуар, свою изолированную от света и надушенную голубятню, в стенах которой цвело столько тончайших цветов цивилизации. Он посмотрел на свою великолепную софу, резную и позолоченную, залитую белым шелком и такую глубокую — это был огромный квадратный предмет, почти такой же ширины, как и длины, — что, когда вы на нее усаживались, вам приходилось подымать ноги с пола и откидываться на спину. Под ее белым шелком дух Кребильона нашел себе пристанище в нашу выродившуюся эпоху. Он посмотрел на свои прелестные веера работы Кондера, висевшие над камином; на изысканную картину работы Мари Лорансэн,[116] изображавшую двух блед-нокожих девиц с глазами, как ягоды, которые прогуливались, обнявшись, среди плоского близорукого пейзажа, окруженные сворой прыгающих геральдических псов. Он посмотрел на свою горку с безделушками, стоявшую в углу, где негритянская маска и замечательный китайский фаллос из горного хрусталя забавно контрастировали с английским фарфором, маленькой мадонной из слоновой кости, которая была, вероятно, поддельной, но ничем не отличалась от настоящих французских средневековых мадонн, и с итальянскими медалями. Он посмотрел на свой курьезный письменный стол из черного лакированного папье-маше и перламутра; он посмотрел на свою статью о Jus Primae Noctis, черную и аккуратную на белой странице, с красными поправками, свидетельствовавшими о его неутомимой и — льстил он себе — почти всегда успешной погоне за единственно правильным словом. Нет, право же, нельзя было ожидать, что ему понравятся теории Ли-пиата.