Тридцать лет тому назад Ведерников не менее двух-трех раз на дню воображал себе такую встречу с Ней. Именно такую, обязательно связанную с какой-либо аварией или несчастным случаем, причем он, Андрей Ильич, отводил себе роль спасителя.
Наконец купол уступил их усилиям и откинулся. Женщина подобрала колени, намереваясь спрыгнуть, и протянула руку за опорой. «Нельзя сказать, чтобы три десятилетия не наложили на нее отпечатка, — думал Андрей Ильич, спешно подставляя ладонь, — и тем не менее отпечаток лестный. Новое качество. Обаяние стало величием, женщина — королевой».
Все те же экономно-уверенные движения крупного гибкого тела и знакомый жгут соломенных волос на темени… Даже углы воротника сорочки, как всегда, длинные и острые; рукава закатаны до локтей, пестрая девчоночья безрукавка, замшевые брюки в обтяжку — может, может себе позволить!
Разумеется, Ведерникова она не узнала, но не изумилась, когда он назвал ее по имени-отчеству: Элина Максимовна. Слава есть слава.
Андрей Ильич предложил пройти в дом. Да, нынешняя техника омолаживания может многое: кожу Элины не оскорбила дряхлость, и сердце ее билось легко. Почему же ни голос ее, ни глаза, ни походка не были молоды?
…Это больше, чем усталость. Душа осторожничает, и даже не рассудок главенствует над ней, а постоянная боязнь всякого беспокойства. Носим себя, как вазу из тонкого хрусталя. Старость людей, не знающих, что такое одышка, бессилие, возрастные болезни…
Элину определенно порадовала усадьба. Со всем пристрастием к уюту, от прабабушек-домохозяек унаследованным сквозь века, Элина восторгалась пятиоконной красного кирпича «кельей». Восхищалась будочкой садового душа, малинником, где в дикой путанице огромных кустов так и чудился медведь. Когда сели за черный дубовый стол на веранде и Андрей Ильич стал подносить ранние огурцы с огорода, нежно-салатовые, скромно предлагать хлеб, сметану, холодное мясо, великая актриса совсем растаяла и больше не заикалась об аварийной гравиплатформе. Перед ней сидел мужчина, интересный уже хотя бы тем, что живет отшельником. До торжественного вечера в Центре Витала оставалось еще восемь часов; полет на гравиходе был прогулочным, — почему бы не позавтракать и не пообедать в усадьбе?
Острый глаз Элины усмотрел с воздуха круглое озеро в лесу и весельную лодку на нем. Греб мужчина; широкополая шляпа женщины, сидевшей на корме, сверкала, как солнечный диск.
— Неужели и озеро ваше?
— Во всяком случае, пока что никто на него не претендует.
— А в лодке?
— Мои дети.
— Они приезжают к вам из города?
— Нет, живут со мной.
Осуждающе поднялась бровь, но Элина помедлила отвечать, поскольку хозяин явно уходил от темы: разговор о детях был ему не слишком приятен. Она еще раз окинула взглядом диковинную обстановку, как бы вписывая в нее Андрея Ильича с его чудачеством: струганые столбы веранды с гирляндами сухого прошлогоднего перца, фигурные — ферзями — столбики ограды, паутинный угол под потолком, выгоревший ситец занавеси и за ним темная кухонька, поблескивающая перламутром мелких стекол огромного буфета, пахнущая сырой гнилью и яблоками, старым деревом, стеарином.
И все-таки, привыкнув к безнаказанности, она не удержалась и сказала укоризненно:
— А по-моему, все-таки нет ничего лучше города. Пусть он и суматошный, и черствый, но это настоящая жизнь, полнокровная, не сюсюкающая. Город выковывает. — Ее ноздри на миг страстно раздулись и опали. — И меня он выковал. Я всегда работала на износ, иногда прямо навзрыд плакала, хотела все бросить, а потом понимала, что не могу иначе. Без этих чашек кофе, которые пьешь, обжигаясь, где-нибудь между линейным лифтом и круговым экспрессом…
«Может быть, вы лишили своих детей чего-то очень важного?» — спросил прищур актрисы.
«Не судите поспешно», — ответила уклончивая улыбка Ведерникова.
«…Да, да, это я хорошо помню, Элина Максимовна, тридцать лет назад. Как вы бегали. Не ходили, а именно бегали, и никогда у вас не было для меня времени. Или не только для меня? Не берусь решать, я тогда ровным счетом ничего о вас не знал, доходили какие-то сплетни, да о ком из популярных актеров не болтают? Вы стремились ничего не упустить, во всем участвовать: витал, психофильмы, телевит, живой театр — заполнили собой целую эпоху. Понятно, что такая расчетливо-безумная трата жизни возможна только в городе. В иной среде вы бы просто перестали быть самой собой. Быть собой? Перестали быть, хотел я сказать. Вероятно, любое, самое правдивое сообщение о вашей интимной жизни все равно сплетня, ложь, по существу. Ну и что, если вы разошлись с одним мужчиной — громкое имя — и сошлись с другим — еще более громкое? Ведь это для вас так малосущественно. Я думаю, вас интересует по-настоящему только один мужчина. Имя ему миллиард. Тот самый, для которого вы давно стали символом горожанки: раскрепощенной, но глубоко чувствующей, немного слишком деловитой, однако ранимой и в общем не очень-то счастливой. И все это при вашей красоте. Ну разве не о такой подруге мечтает миллиард, устанавливая ваши фотоскульптуры в квартирах, лабораториях, салонах звездолетов? О искусительница, отдающая себя всем и никому!
Единственное место, где я вас мог поймать — живой театр, смешное старинное здание на горизонте «гамма»; вертикальный ствол «северо-восток-33». Триста лет тому назад в этих желтых стенах над лестницами в медных купеческих украшениях двое благообразных мужчин совершили революцию в театральном искусстве. Поэтому дом сохранен, и снят с фундамента, и надежно законсервирован в монблановой высоте горизонта «гамма». И в нем до сих пор каждый день идут живые спектакли.
Ровно в 18:30 внутри прозрачного столба, который чуть ли не толще самого театра, падает капсула линейного лифта. На пандусе появляетесь вы: шапочка на самый нос, чтобы по возможности не узнавали и не цеплялись прохожие, широкий шаг, руки в карманах пальто, локти отставлены, лицо бледно. Цок, цок, цок — пробегаете двором к проходной. Узнали меня, и — щелк! — лицо, как лампой-блиц, озаряется приветливой улыбкой, на бегу подана прохладная сухая рука: «Будете на спектакле? Я очень рада!»
— Это значит — еще десяток минут потом, когда разойдется толпа зрителей и лишь несколько фигур застрянут на бывшем автомобильном дворике, чтобы поглазеть на звезду вне сцены, а я буду ощущать глупейшую гордость оттого, что все видят меня разговаривающим с вами… Ах, где мои двадцать восемь лет! Цок, цок, цок — каблучки. Бах! — дребезжа стеклами, сотрясается дверь проходной (настоящая деревянная дверь на металлических петлях), и ваша шапочка мелькает, исчезая.