А остальные смотрят испуганно тебе вслед, ждут, раскроется твой парашют или нет, и боятся прыгнуть сами, и остаться тоже боятся.
А дед погрузил эти часы и сказал: если что - продавать их в последнюю очередь. Так бабушка и вернулась из эвакуации вместе с этими громоздкими часами, которые почему-то больше всего напоминали ей о муже, и тикали они все время, всю дорогу, несмотря на то, что вертели их и крутили на военных дорогах как придется.
И дед вернулся. Конечно, тогда не дед, а высокий, пропыленный, пропахший потом и опасностью солдат, с седыми уже усами, вернулся в их посеревшую комнату с выбитыми окнами, и первым делом взглянул даже не на бабушку - а они не виделись четыре года - взглянул на часы. А часы стояли себе на прежнем месте, тикали, будто ничего и не случилось. И он взглянул, увидел, что они там, и сразу успокоился, и стал жить, как раньше.
Может, и правда, бабушка, взобравшись с трудом на подсевший грузовик, что-то предвидела, предчувствовала? Люди часто обладают этим даром, только они об этом не подозревают. Просто когда-то вдруг екнет сердце, дернется больно, и станет страшно, тяжело и кто-нибудь рядом даже вытряхнет торопливыми пальцами из пробирки таблетку валидола.
Но сердце уже на месте, где ему положено тикать, и человек неловко улыбнется, вроде переполошил всех зазря, в то время как у людей собственных забот по горло - даже у тех, кому делать на первый взгляд совсем нечего, сиди да ушами по щекам похлопывай.
И дальше живешь, как всегда, об этом еканье через час и вовсе забудешь.
А было предостережение, воспоминание о том, что знал давным-давно, но забыл, о том, что должно произойти. И когда.
Или вдруг приходишь домой с мороза, румяный, веселый от каких-то там, может, и совсем микроскопических удач, или просто от поскрипывания первого снега, и останавливаешься на полуслове, потому что чувствуешь: что-то произошло. И тебе говорят глухим голосом, что близкая знакомая, которая все собиралась лететь в санаторий, и вчера наконец отправилась - ее самолет разбился!
И ты в ужасе разводишь руками, и говоришь: “Боже мой, какое несчастье!” Потому что у людей даже на случай горя есть готовые фразы.
И неожиданно начинает казаться, будто ты что-то об этом уже знал, или вчера тебе что-то такое помстилось, промелькнуло в голове, и надо было позвонить знакомой и сказать: нет, не лети ни в коем случае! Но тогда бы это выглядело просто смешным и даже бестактным, и сказали бы, что все летают и никто не разбивается, и ты, конечно, не позвонил, потому что, как всегда, было много дел, и потом, что это за предчувствия такие, хиромантия… И ты, конечно, не позвонил, чтобы не портить человеку настроение перед отдыхом.
А если б позвонил, если б только позвонил!
Как просто: подошел к телефону и набрал номер, будто шифр к сейфу, где хранится человеческая судьба, и позвонил!
И сказал: у меня предчувствие.
А если б она послушалась, то сейчас, наверное, прибежала бы сюда и рыдала вот на том диване от ужаса и счастья, и благодарила сквозь слезы.
Или вдруг послушалась бы и поменяла билет, и поехала поездом, и покачивалась бы сейчас в вагоне, любезничала с галантным попутчиком, даже не зная, что ее самолет разбился.
И ты прокручиваешь все это у себя в голове, и тут начинает казаться, что это все только сейчас показалось, а вчера ничего не было, и ты это прямо сейчас нечаянно придумал в безнадежном стремлении хлопнуть в ладоши и сказать: нет-нет, не получилось, играем все сначала. Придумал, потому что когда близкий в беде, всегда первым делом ищешь, как бы помочь, и эта инерция срабатывает, даже если помочь уже нельзя.
И может быть, дед смотрел на эти верные часы с каким-то неясным предвидением и спокойно жил. Или они ему просто нравились.
А сегодня ночью он умрет, то есть просто уйдет из этой жизни, и хотя покажется, что произошло непоправимое и все должно кончиться, на самом деле ничего не кончится и не остановится, а будет течь и бежать дальше, и постепенно даже оглушенные горем родные поневоле втянутся в это и будут как-то жить, не избегая и очередных радостей.
И все идет.своим чередом, люди продолжают играть в привычную чехарду поколений: вначале младшее опирается на старшее и подпрыгивает. Потом, уже в финале броска, оно неизбежно отталкивает старшее безнадежно назад и начинает парить в воздухе. Приближаясь к тому положению, которое занимало прежде старшее, теперь уже почти забытое.
И готовится к прыжку новое младшее, и новое старшее уже сгибает спину, упирается в землю и вообще устраивается так, чтобы от него удобнее было оттолкнуться.
И жизнь здесь продолжается, хотя для кого-то она уже кончилась.
Но еще вечер.
Вечeрoм вся семья собирается на маленькой теплой кухне.
Там тесно, и логичнее было бы перенести чаепитие в комнату, но кухонька тем прекрасна, что в ней можно до всего достать рукой, вообще не вставая со стула.
В такие минуты и мне становится хорошо, разлаженные детали моего механизма как-то притираются, приспосабливаются друг к другу, я на руках у мамы, и дед в хорошем настроении, шутит.
Говорит он немного неразборчиво, будто пропускает слова сквозь густые вислые усы, но к нему всегда прислушиваются, и потому всем понятно.
– Ты, дочка, не грусти. Вот читал я недавно, что в Древнем Риме после рождения четвертого ребенка рабыня становилась свободной.- И он подмигивает маме и сыну.- Так что давайте, старайтесь.
Мама застенчиво улыбается. Хотя она живет тут второй год, ей в присутствии старших немного не по себе, словно она здесь вроде постоянной гостьи. Дед чувствует это и пытается ее как-то ободрить, что не укрывается от внимания бабушки. Бабушка хорошо относится к своей невестке. Но никто не виноват в том, что до сих пор она была единственной главной женщиной в жизни обоих своих мужчин, и даже давнишняя претензия сына на самостоятельность, собственно, не ущемляла ее особых прав.
Конечно, и мамина робость, и дедово стремление утеплить для нее новый дом, и бабушкина неосознанная ревность - лишь фон, серый холст, на котором вышивается разноцветный гобелен каждодневных, ежеминутных событий.
Все пьют чай. Дед отодвинул пока свою чашку и сворачивает самокрутку. Это осталось у него с войны, и он бережно хранит привычку, поднявшуюся до традиции. Он делает это ловко, но очень медленно, будто наслаждаясь самим процессом. Разглаживает ногтем шуршащую бумагу, бережно собирает высыпавшиеся на стол крошки табака, старательно разравнивает его на бумаге.
И если б знать, что ему осталось всего несколько часов, показалось бы просто, нелепым: так долго и тщательно заниматься какой-то самокруткой.
А может быть, только это и правильно! Смакуя, делать самокрутку, заворачивать вместе с табаком, поворот за поворотом, всю жизнь - от начала, от своего детства, до моего, потому что я загорелся, как красный огонек на конце цигарки, уже на исходе его дней.