Геннадий Павлович подумал, подумал, да и поехал на эту ее квартиру на Орбитальной.
Стеснять Тамару он не согласился бы ни в коем случае, но денег у него было много, и он надеялся на какой-нибудь быстрый обменный вариант с любой приплатой. Да, откровенно говоря, и выбор-то у него был невелик — не ехать же в забытый свой Армавир, где не был он лет двадцать и где теперь не осталось у него ни родственников, ни знакомых.
Тамара искренне и шумно обрадовалась его приезду, растормошила, расцеловала, не преминув, однако, проехаться насчет миллионера-пенсионера и бедной одинокой переводчицы с хатой. Она действительно жила одна и действительно через неделю уезжала в многомесячную командировку.
Неделю была она непривычно тихой, заботливой, и прожили они эту неделю отлично, хотя и понимали оба, что былого не вернешь, не склеишь…
Уезжая, Тамара убеждала Геннадия Павловича быть тут — у себя дома, не спешить, подыскивая варианты обмена. Нужен будет ему развод, — пожалуйста. А то, может, и с ней, с чокнутой, уживется?
Эх, Томка, Томка, чудище нелепое…
Вот так и жил третий месяц бывший летчик в квартире бывшей жены, в новом точечном доме с вечно испорченным лифтом.
…Геннадий Павлович снял куртку, сбросил башмаки и, как мечтал, с наслаждением вытянулся на тахте под книжными полками. Книги занимали и часть противоположной стены.
Он скользнул глазами по корешкам. Хорошая у Томки библиотека, ничего не скажешь. Геннадий Павлович привстал было взять что-нибудь, но передумал и улегся снова. Устал.
И устает он, между прочим, что ни день, то больше. И дел у него, день ото дня, все больше и больше, хоть и на работу он еще. не устроился, а бьет пока что баклуши в пенсионном звании. Ничего себе баклуши, домино в скверике! Что ж это получается, Гена? А получается, что любая твоя теперешняя прогулка по городу-работа. Ну куда ты ни сунься, везде эти бабки с кошелками, женщины с грузом, инвалиды… Вчера у Витебского вокзала старушенция, к примеру, попалась: маленькая, сухонькая, мешок на плече килограммов на тридцать, на электричку спешит. Так ведь еще одной рукой детский велосипед катит! Или вот сегодняшняя женщина на Доброхотовской, с арбузами и сумищей. Бедная. Не арбузами ей мужа кормить, а картофельными очистками, тунеядца! Да что ж я могу поделать, коли не могу я их просто так жалеть? Раз пожалел, так уж и понес за них, силы отдал…
Тут, пожалуй, пора рассказать о странном качестве, которое с изумлением, недоверием, даже страхом обнаружил у себя с недавнего времени Соловцев.
Будучи человеком трезвым и рассудительным, склонным к анализу, а главное-чуждым мистики, Геннадий Павлович попытался найти приемлемое объяснение обнаруженному свойству, но скоро убедился в тщетности своих усилий: анализ-то был, синтеза не получалось.
А вот в чем был убежден бывший летчик, так это в том, что возникновение этого качества определенным образом связано со сном, привидевшимся ему в ночь с восьмого на девятое июня и врезавшимся в память каждой деталью: закрой глаза и прокручивай снова.
Да, после сна и началось…
Снился Соловцеву полет в абсолютном безбрежном мраке. Ни звука будто бы вокруг, ни предмета. Ни верха, ни низа, ни левого, ни правого, ни тела нет у него, летящего, ни мысли… Ощущается им только невообразимое пространство и невообразимая скорость полета. Сколько времени он так летит? Час? Тысячелетие? Нет времени. А из всех живых чувств ощущается им только тоска, тоска этого полета. И сам он, летящий в бесконечности, все разрастается и разрастается бесконечно, вытесняя пространство, и тоска разрастается вместе с ним, и будут они в конце концов одним: бесконечной вселенской тоской. И ничего кроме не будет в мироздании.
И будто бы в какой-то миг полета, в какое-то его тысячелетие забрезжила мысль о сердце. Было бы у него сердце! Не тело, руки-ноги, — только сердце! И пусть бы в него хлынула эта тоска, и пусть бы уместилась в нем, сжавшись, а не заливала бы вселенную.
И будто бы ощутилось сердце. Еле слышно ощутилось, еле слышной болью. А потом все явственней, четче, живее, больнее… И летит он уже не в бесконечном безбрежном мраке, а как бы в туннеле, и пронзает з полете не пустую бесплотность, а воздух, воду, камень…
И боль, боль все копится в сердце, и чем сильнее боль, тем слабее тоска. И все светлее в туннеле. А когда боль в сердце стала нестерпимой, туннель кончился.
Тогда предстало Геннадию Павловичу, как бы с небольшой высоты, то место, которое увидел он, очнувшись после аварии: сочащееся дождем небо, вровень с голыми сопками, рокот недалекого переката. А вот и сам он, Соловцев, лежащий навзничь на галечной косе: расколотый шлем, залитое кровью лицо, изорванный в клочья комбинезон, неестественно вывернутая нога.
И видит Геннадий Павлович во сне, как тот лежащий, застонав, открыл глаза, и приподнялся было на локте, и упал снова, как он выволок из комбинезона сигнальную ракету, как уцелевшей рукой и зубами запустил ее в мокрое небо. В общем — все, как было с ним тогда, на галечной косе речки, перед тем как подобрал его поисковый вертолет.
Сон расстроил Соловцева, особенно тот его полет в кромешной тьме, в тоскливой бесконечности. Но боли Геннадий Павлович, проснувшись, не ощутил, как ни прислушивался.
Да и с чего бы? Травмы его ныли только к перемене погоды, а сердце у летчика всегда было в норме.
Размышляя над странностями сновидений, Геннадий Павлович быстро позавтракал, собрался и вышел из дома. На улице неприятное ощущение, вызванное сном, улеглось, но обычного душевного равновесия не наступило, и весь день он чувствовал в душе легкую поскуливающую неудовлетворенность.
Под вечер на Васильевском острове Соловцев стал свидетелем переселения какого-то семейства из старого дома, обшарпанного и мрачного. Возле автофургона на тротуаре, у распахнутой двери парадной, громоздился всевозможный домашний скарб. Мебель и прочие габаритные вещи, видимо, были погружены, и теперь возле фургона трудились женщина и мальчишка, подавая в машину мелочевку из кучи на тротуаре.
Работали они как заведенные, спеша небось как можно скорее расстаться с этой угрюмой громадиной.
Мальчишка поднял одну коробку, крест-накрест перевязанную веревкой, потащил, держа ее у живота, к машине. Он хотел было приподнять коробку, поставить в проем, да велика оказалась для пацана тяжесть.
Из глубины фургона высунулись руки, кто-то нетерпеливо встряхнул кистями:
— Давай!
И тут Геннадий Павлович, мысленно повторивший движение мальчишки, увидел, как тот, словно бы безо всякого усилия, на вытянутых руках подал коробку принимающему.