Потом стиснула зубы, ожидая боли; боли практически не было. Рука почти без усилий выскользнула из стального браслета, и Павла машинально потерла ладонь о жесткую обшивку кресла. Хорошая попалась мазь. Не отмыться.
Пробираясь в чащу, машина оставила по себе недобрую память – примятая трава успела подняться, но были еще и обломанные кусты и ободранные ветки. Павле не приходилось задумываться в поисках дороги – она возвращалась по собственным следам; сесть за руль ей не пришло в голову. Она почему-то была уверена, что со смертью водителя и автомобиль издох тоже, да и, кстати, Павла не умела водить машину. Почти совсем.
Здравый смысл подсказывал, что мертвого водителя хорошо бы обыскать; впрочем, Павла уже давно пребывала в ситуации, всякого смысла совершенно лишенной. Раман, Раман… Никогда не ставь в своем театре таких глупых пьес. Не ставь детективов – обращайся к классике…
Максимум, на что она решилась – залезть водителю в широкий карман куртки. Акция потребовала всего ее мужества – а добычей оказалась горстка мелочи и проездной на все виды транспорта. Зачем владельцу такой машины – проездной? Или это значит, что водитель – не владелец? Что машину предоставили ему на время, для выполнения некого важного поручения?..
А что особенно неприятно – на спинке водительского кресла обнаружилось подсохшее бурое пятно. Кровь не принадлежала мертвому – тот был невредим; сколько их было, отбивших Павлу у коренастого, у блондина, у тех, что везли ее в машине… с эмблемой на дверях…
Ради чего, думала Павла, пытаясь оттереть жирную от мази ладонь о красную кору сосны. Чего ради, неужели ради меня, Тритан ничего не преувеличил, он, скорее, преуменьшил, чтобы зря меня не пугать… Как ты был прав, Тритан…
Еще там, у машины, ее застал будничный телефонный звонок.
Некоторое время Павла тупо смотрела на мигающий зеленый огонек, потом взяла да и сняла трубку.
– Путник, Путник! Ты что, очумел?! Ты меня слышишь, Путник, ты!.. – невидимый собеседник выругался. – Почему не двигаешься?!
Голос был незнакомый. Но слышно было отменно – как из соседней комнаты. Как будто Павла сидит в офисе и договаривается о съемке с очередным героем очередной передачи…
– Путник, Путник, алло!..
– Какие вы все сволочи, – сказала Павла прочувственно.
Наверное, ей следовало придумать что-нибудь поумнее – однако голова соображала плохо, да и потом звук, послышавшийся в ответ из трубки, здорово ее позабавил.
– Катитесь, – она подумала, какое бы словечко ввернуть, но ни до чего по-настоящему весомого так и не додумалась. – Катитесь… на фиг.
Телефон замолчал.
И, как ни пыталась Павла реанимировать его – больше не ожил. Сделался бесполезен.
…А потом показалась дорога – но Павлина радость была преждевременной, потому что дорога оказалась узкой, явно периферийной и совершенно пустой; вспомнились, как обрывки бреда, прыгающий свет фар и стволы по обе стороны, будто забор…
Она потеряла полчаса, пытаясь вспомнить, откуда приехала машина и куда она направлялась. Не вспомнила, плюнула и пошла наугад.
Солнце подернулось пленкой. Павла брела, часто облизывая пересохшие губы, и на ближайших к дороге стволах ей мерещились синие коробки таксофонов.
Потом обнаружился туристский приют – деревянный навес, составленные в круг пеньки и, что самое приятное, любовно вычищенный и украшенный источник. Павла напилась из горсти, рукава ее куртки промокли по локоть, но ей уже было все равно; вода произвела на нее странное действие. Будто та гадость, которой она надышалась во время похищения, снова активизировалась и потребовала реванша.
Она успела добраться до навеса и разорить аккуратную стопку сложенных под брезентом матрацев.
И, еще ощущая кожей влажные рукава куртки, уже видела бахрому сталактитов на сводчатом потолке, фосфоресцирующие пятна лишайников и высокий хоровод светящихся в темноте жуков.
* * *
За каждым поворотом ей чудилась высокая фигура с хлыстом.
Теперь она чувствовала себя лучше – ей, пожалуй, хватило бы сил уйти от погони. На много переходов вокруг Пещера была спокойна – но сарну не покидало тягостное чувство опасности.
Она долго вылизывала ложбинку, на дне которой тек ручеек. Осушала языком крохотное русло и терпеливо ждала, пока оно увлажнится снова; Пещера молчала, но в самом ее молчании сарне чудился страх. Пещера ждала пришельца с хлыстом – если он открыто появился однажды, то почему бы ему не прийти снова?
И он пришел. И чуткие уши сарны снова оказались бессильны.
Смотреть в глаза – значит нападать; сарна содрогнулась, когда ее рассеянный взгляд угодил в ловушку другого, холодного, бесстрастного взгляда. Взгляда-приказа.
Он шел на двух ногах. Он шел не как хищник – как хозяин; он шел прямо к ней, и в опущенной руке его было блестящее, как вода, изогнутое, как клык, острие. Он шел не охотиться и не сражаться – он шел убивать.
Сарна не двинулась с места. Потому что если с хищником можно вступить в игру за свою жизнь, если с хищником все решает погоня – то этот, который шел к ней сейчас, не бы настроен играть в догонялки. Его взгляд имел над ней неоспоримую власть, его взгляд приказывал стоять – и она стояла.
Только теперь она могла его слышать. Каждый шорох каждого камушка под тяжелыми шагами. Его кожа, грубая, черная, лишенная шерсти, поскрипывала и шелестела.
Похрустывали камни.
Сарна не испытывала страха. Только холод и обреченность; она откуда-то знала, что он подойдет и возьмет ее за шерсть на холке, и тогда она покорно вытянет шею, открывая горло его одинокому блестящему клыку…
Порыв ветра. Идущий сбился с шага, взгляд его выпустил глаза сарны, и она смогла посмотреть туда же, куда теперь смотрел он.
Там, чуть в стороне, в черном проеме коридора стоял другой – на двух ногах, с хлыстом в опущенной руке.
Сарна вжалась в камень. Между теми двумя будто ударила искра – такая, которую даже в самой дикой скачке никогда не выбьет из камня даже самое быстрое копыто.
Тот, что шел убивать сарну, открыл рот и издал сложный, ни на что не похожий звук, от которого шерсть на спине у сарны поднялась дыбом.
Тот, что стоял в проеме, покачал головой и ответил. Тогда тот, что был с одиноким клыком, крикнул, и сарна прижала уши – такой болезненной волной раскатился его крик по коридорам Пещеры.
Тот, что стоял в проеме, негромко и прерывисто выдохнул, и тот, что кричал, сразу умолк.
И потянул откуда-то хлыст – из себя, из кожи. Теперь в одной руке у него был клык, а в другой – кожистый хвост, дрожащий, живущий собственной жизнью.