Шагнуть через решетку, посмотреть, что там?
Но как раз прозвучал звонок. Отворилась дверь в кирпичной стене, вышла женщина-экскурсовод. Холодно оглядела нас, пригласила входить.
В первом небольшом зальчике напротив единственного окна поясной живописный портрет мужчины.
И больше ничего.
На полотне я узнал того мужчину, которому в сквере водружен памятник. Тот же выпуклый лоб, такой же длинный нос. Понятно было, что человек надменный, самодовольный.
Табунком мы приблизились к портрету, экскурсовод откашлялась.
— Долгие годы еще при жизни самого попечителя в среде людей искусства господствовало мнение о неуловимости, невоплотимости его образа в живописи и скульптуре. Первым на творческий подвиг отважился, как вам известно…
Тут она произнесла имя, состоящее из множества согласных.
— Перед вами подлинник знаменитой картины «Рассвет». Вы видите попечителя в то мгновенье, когда он вглядывается в даль. Не в географическом, конечно, смысле…
Так как нечем больше было заняться, я рассматривал портрет. С ремесленной точки зрения здорово. Но и только. Стоял мужчина на фоне поля, покрытого зелеными всходами. Одет в общую для всех горожан коричневую куртку.
— …Кажется, что это не портрет конкретного человека, а скорее символ, отражающий ту любовь, которую иакатское общество…
На неоконченной фразе экскурсовод прервала себя:
— Пройдемте в следующий зал.
Прошли.
Тот же портрет. Абсолютно. Мазок в мазок, точка в точку. Не скажешь даже, которая вещь — копия, какая — оригинал. На миг мне показалось, что пока мы протискивались в двери, администрация музея каким-то чудодейственным способом ту первую работу сумела перекинуть сюда.
А десятка два посетителей, включая Змтта, уставились на полотно так, будто впервые увидели. И без запинки продолжала экскурсовод:
— …питает к своему лидеру. Но если мы вглядимся, нас не смогут не поразить именно личностное начало, характер, который ощущаешь как нечто физически реальное.
Сумасшедшие они тут все, что ли?
Еще зал, еще — везде знакомое изображение и ничего кроме.
Там мы дошагали до узенького коридорчика с кирпичными стенами, миновали по нему ту часть здания, где окна были заложены кирпичом. Опять маленькие залы с неизменным попечителем, опять: «…господствовало мнение о невоплотимости… …скорее символ, отражающий…» Однако членов нашей небольшой группы, за исключением меня, все это ничуть не озадачивало. С той же торопливостью они шагали от двери к очередному портрету, тесно, как и в первом зале, смыкались в полукруг возле полотна и внимательно выслушивали повторяющийся текст, то и дело переводя взгляд с напыщенной физиономии попечителя на экскурсовода и обратно.
А у женщины, что нас вела, лицо умное, волевое, даже привлекательное, хоть и угрюмое.
Не окончив в который уже раз начатую фразу, она вдруг сказала:
— Признательна за внимание.
Отворила дверь.
Вышли сразу на улицу.
Вот и весь музей. Она отбарабанила, как бы выполняя некий ритуал, мы, этот ритуал поддерживая, отсмотрели. Значит, искусство здесь — и не искусство вовсе, а так… Без содержания. Пустой обычай.
Единственное историческое сведение, которое я получил, состояло в том, что в некое время иакатским обществом руководил человек столь авторитетный, что целиком заполнил собой музей.
— Интересная экспозиция, — сказал я.
— Конечно. — Змтт преданно смотрел мне в глаза. — Особенно… — Замолчал.
— Что — «особенно»?
Он заметно напрягся, раздумывая.
— Особенно все.
— Но несколько однообразны выставленные работы. Не находите?
— Очень однообразны. Смотреть не на что.
Мне вдруг вспомнился люк в вестибюле и окружающая его железная решетка. Мелькнула мысль.
Мы уже дошли до угла улицы, ведущей к скверу, я остановился.
— А что, если пройти залы еще раз? Может быть, мы чего-то не поняли.
— Охотно. Вполне могли не понять.
Позже я заметил, что Змтту было свойственно соглашаться с любым последним высказыванием собеседника — даже, когда оно решительно противоречило предпоследнему. И всегда он был готов делать то, что ему предлагают или о чем просят.
Вернулись к правому флигелю. Очередная группа только что ушла на осмотр, в вестибюле никого.
Подошел к решетке. Змтт не отставал ни на шаг. Без него я, пожалуй, сразу спустился бы в подвал.
Прогулялся по комнате, стал у окна. Рама здесь была застекленная, как и все остальные в музее. Будто бы вглядываясь в улицу, оперся на узорчатую ручку. Осторожно нажал. Она мягко, без звука подалась.
— Ладно. Пойдем.
Опять дошагали до улицы, на которой сквер. Вдруг почувствовал досаду. Часа два истратил на музей, хотя и двух минут хватило бы, потому что ничего о планете нового не понял. Наоборот, загадки множатся. Как могут, например, местные жители воспринимать всерьез одинаковые картины в залах? Может быть, у них не разум, что-то другое?.. Надо все обдумать, а вот прицепился чудак и не отстает.
Повернулся к Змтту.
— Вы куда сейчас?
— Я?.. С вами.
— Но, понимаете… Даже не знаю, как сказать… Бывают моменты, когда человеку нужно побыть одному. Согласны?
— Я?.. Да, согласен. — Он заметно опечалился. — Но не насовсем, а?.. Мы еще встретимся. Я вас здесь подожду.
— Здесь?.. Как вы будете ждать, когда я сам не знаю, когда меня сюда занесет?
— Ничего. Время у меня есть.
В скверике я сел на скамью. Ладно, пусть ждет, раз ему вовсе нечего делать.
Задумался. Как известно, в одной только нашей Галактике насчитывается миллиарды и миллиарды миров, в которых живут опять-таки миллионы и миллиарды разумных существ. К этому твердо установленному факту в свое время разные люди отнеслись по-разному. Я, признаться, был после опубликования «Первого Документа» Галактической Лиги растерян и как-то смят. Еще в детстве, в восьмидесятые годы, мечтал, конечно, о том, чтобы обнаружились «братья по разуму». Но не в таком подавляющем количестве. Как хорошо было бы, думал я тогда, как уютно, если бы где-то поблизости две-три обитаемые планеты, пусть двадцать или в крайнем случае сто. И вдруг эта неисчислимость, вдруг сама бесконечность глянула нам прямо в глаза своим разверстым черным зевом, у которого и краев-то нет. Во-первых, удар по ощущению собственной исключительности и по самоценности, так как все, что бы ты ни делал, ни думал, совершенно незаметно пропадает в безграничной громаде того, что мыслится и происходит в сонмах других миров. В тех других, с которыми, со всеми поголовно, даже не познакомишься. Ведь если нашему земному человеку показывать по дальневидению чужие миры, зарегистрированные Лигой, показывать, отводя на каждый лишь по одной минуте, он, даже, допустим, без сна и отдыха смотрящий на экран, не успеет увидеть и ничтожной доли их общего количества, поскольку в нашем земном столетии всего лишь чуть больше пятидесяти миллиардов минут. То есть никому и никогда не перейти через стену, воздвигнутую временем и пространством. Для меня, честно говоря, это был кризис. Да и для многих — помните прокатившийся по Земле вздох разочарования, волну оргий, всплеск цинизма и отрицания. Но потом стала утешать мысль, что во всеобщей связи всего со всем значим и я. Что не только Вселенная, включая ее разнообразнейшие части, влияет на меня, но и я на нее влияю, что я весь в ней, но и она вся во мне. Что сама Вселенная, какая она есть, такова лишь потому, что имеюсь я, который, в свою очередь, таков, каким существую, только оттого, что имеется Вселенная, объединенная Законом Всемирной Симпатии. Что, наконец, понятие добра, вернее, возникновение этого понятия у человека есть результат пусть не осознанной, но только интуитивной убежденности в том, что, делая хорошо чему-то и кому-то, мы одновременно делаем хорошо всему вообще.