— Buenos dias, signora, — сказал он, — какими судьбами?
— Как полномочный представитель Всемирного Комитета Здоровья, я должна быть свидетелем этого самого чудовищного за последние годы нарушения закона, — с достоинством произнесла Эльза. — Или вы думаете, что после сегодняшнего дня наш Комитет будет смотреть сквозь пальцы на все проделки «профи»? Нет, сеньор Волжин! Я знаю, вам всегда не хватало твердости в отношении к ним, но сегодня их песенка спета, «профи» уже не выйдут из-под контроля ВКЗ. Кстати, вы слышали, что Центр Спорта в Хьюстоне скоро будет закрыт?
— Да? Вы думаете, вам это удастся?
— Можете считать, что нам это уже удалось. Решается вопрос о принятии нового закона о спорте. Более строгого. Профессиональный спорт будет запрещен для всех. Вы понимаете, для всех. Не только для организаций, но и для частных лиц.
— Вы страшная женщина, сеньора Эльза. Вы подумали, как нам будет скучно без спортивного Центра в Хьюстоне?
— Разминка! — послышался голос Прентиса.
— Нет, — возразил Джонсон, лениво двигая челюстями, — сегодня не так. Еще две минуты сижу.
Прентис уже привык к таким поправкам. Конечно, Бобу видней, он давно сам себе тренер, а Прентис, по сути, его ассистент.
— Игорь, — предложил Боб, — поиграем, как вчера?
— Давай.
— Монтгомери, — сказал Боб.
— Сальников, — ответил Волжин.
Эту игру они придумали накануне, когда встретились в Комитете по охране и почти сразу нашли общий язык. Выяснилось, что Боб говорит по-русски. «Мечтал работать разведчиком и выучил, а теперь разведчики никому не нужны, зато русский очень кстати». А уже разговорившись, они поняли, что оба знают и любят спорт и поклоняются одним и тем же кумирам, и их кумирами были не отчаянные «профи» последних лет, чьи рекорды создавала варварская спортивная наука, а те настоящие герои спорта, которые еще не знали тонкого научного расчета и транжирили свое здоровье на удивление нерационально, но за победу дрались, как звери.
Волжин был мальчишкой, а Джонсон даже не родился, когда их кумиры заканчивали свой путь в спорте, но воспоминания детства — самые яркие, и Волжин помнил и переполненные трибуны Лужников в дни соревнований, и тренировки знаменитых легкоатлетов, на которые он бегал поглазеть, имея такую возможность; а Джонсон, пятнадцати лет попав в Хьюстон, мог целыми часами просиживать в Музее спортивной славы, просматривая старые записи Олимпиад и крупных чемпионатов, и старый спорт он знал не хуже Волжина, даже лучше, потому что знал его еще и изнутри.
И вот Боб заявил, что США — первая спортивная держава мира. Волжин не согласился. И началось. Они стали бросаться громкими именами, загоняя порой друг друга в тупик, ведь в некоторых видах СССР и США не были равны, и тогда, если называлось неравнозначное имя, один из них призадумывался и говорил: «Нет, не то. Этот раунд я выиграл».
— Джо Луис, — предлагал Боб.
— Лемешев, — отвечал Игорь.
— Не то. Кассиус Клэть
— Горстков, — отвечал Игорь.
— Не то! Джо Фрэзер.
— Лагутин. Ну, ладно, Боб, этот раунд ты выиграл.
От мрачной группы экспертов отделился Альвар Густафссон, тоже член Всемирного Координационного Совета, и, подойдя к Волжину, сказал:
— Бьерн Борг.
Волжин задумался, и Джонсон опередил его:
— Джон Макинрой.
— Чесноков, — вспомнил наконец Волжин.
— Не то! — в один голос откликнулись Джонсон и Густафссон.
«Ну, держись, великий спринтер!» — подумал Волжин и объявил:
— Вячеслав Веденин.
— Томас Вассберг, — незамедлительно отозвался Густафссон.
А Джонсон скромно заметил:
— Пропускаю.
— Густафссон, — сказал Густафссон.
— Это ты, что ли? — улыбнулся Волжин.
— Нет, Томас Густафссон, олимпийский чемпион.
— Хайдсн! — радостно закричал Боб. — Эрик Хайден.
— Евгений Куликов, — спокойно ответил Волжин. — Если угодно, Игорь Малков.
Вдруг Джонсон поднялся. Откинув одеяло, встряхнул расслабленными мышцами. Прентис показал ему секундомер и, щелкнув кнопочкой, убрал в карман. Барокамеры были уже отсоединены, и великий спринтер медленно пошел к дорожке, переступая длинными, как у страуса, ногами, под лоснящейся черной кожей которых красиво перекатывались натренированные мускулы. Остановился возле белой линии старта, проведенной в шестнадцати ярдах от входа в Тоннель. Таков был разбег Джонсона.
Все стояли и молча смотрели, как он разминается. Потом Боб снова сел в шезлонг, накрылся одеялом, и Прентис с коротышкой принялись яростно растирать его мышцы, выдавливая на черную кожу белые червячки пасты из голубого тюбика. В воздухе разлился резкий и пряный запах.
Снова подошел Густафссон.
— Стэнмарк, — сказал он.
— Братья Маре, — откликнулся Боб.
— Жиров, — сказал Волжин и добавил: — Вот что, пора переходить к легкой атлетике. Брумель.
— Шеберг, — сказал Густафссон.
— Дюмас, — сказал Боб.
— Не то, — ответил Волжин обоим.
— Ладно, — прищурился Боб, — Бимон.
— Санеев.
— Ортер.
— Седых.
— Эшфорд.
— Кондратьева.
— Льюис.
— Борзов.
— Оуэне, Мактир, Хайнс, Смит, Кэлвин Смит, Лэттни, Кинг, Флойд, Уильяме, Сэнфорд, Риддик…
— Остановись, Боб, — сказал Прентис. — Вкалываю суперэкспресс.
Суперэкспресс-допинг Прентис вводил лично, не доверяя этот ответственный процесс никому. А когда ядовито-голубая, яркая, чуть ли не светящаяся жидкость перешла вся в вену Джонсона, тренер как-то остервенело выдернул шприц и шваркнул его о баллон с газом.
«На счастье», — подумал Волжин, хотя никто не сказал ни слова.
Потом он поймал взгляд Джонсона, вздрогнул и даже поежился, так ему вдруг стало жутко. Зрачки у Боба сузились, превратились в точки, словно он глядел на очень сильную лампу, а радужка остекленела и прямо на глазах стала мутнеть.
— Пора, господа, — проговорил Прентис.
Джонсон, даже не приподнявшись, вяло протянул длинную черную руку с тонкими пальцами, и присутствующие все по очереди пожали ее.
Одни молча, другие — тихо, сдержанно пожелали удачи.
— Ни пуха, — сказал Волжин по-русски, задержав в своей руке безвольную ладонь Боба.
— К черту, — проговорил Боб, с усилием растянув губы в улыбке.
Когда же они поднялись в небо и, приникнув к иллюминатору, Волжин смотрел вниз, на маленькую черную точку на краю красной тартановой полосы, его вдруг охватило сильное и щемящее чувство, близкое к экзальтации. Уже само то, что Джонсон вышел один на один с Тоннелем, казалось Волжину победой добра над злом. Но он переживал, переживал ужасно, и не столько за успех дела, сколько за самого Джонсона, словно тот вдруг стал для него родным.