— Это собачки те? — спросила Маринка.
Дэн тупо молчал с полминуты, шевеля губами, ка-| кие-то слова застряли у него во рту.
— Марин, ну какие собачки? — наконец выплюнул он. Махнул безнадежно рукой. — Это же настоящие парни! Я же говорю, отчаянно они дрались. И погибло их столько… Они же нас спасать прилетели! Нашу станцию. Когда красные уроды к нам ломанулись всей массой. А мы… Мы их предать хотели… И Гришка… — Он оборвался, будто захлебнувшись.
— Денис! — прошептала Олька. Маринка испуганно оглядела остальных. Все молчали, смотрели на Дэна. Лишь Санча, как зомби, пялился в мерцающий экран телевизора, и было непонятно, слышит он или нет.
— А Гришка спас всех, — вдруг прошептал Дэн. Прокашлялся. — Он спас всех. И он вообще… — Дэн водил глазами от одного к другому. — Я только сейчас понимаю. Если бы не он — все бы по-другому было. Вы понимаете? Он спас кэссов! — Голос вернулся к нему, стал усиливаться. — Спас от этих трубок говорящих. Вы Думаете, истанты о нас беспокоились? В гробу они нас видали, в белых тапочках! Им на всех насрать было. А Гришка спас… Вы не хрена не понимаете! — Он снова резко опьянел. — Гришка настоящий мужик. Он самый последний со станции улетел. Вы понимаете? Самый последний! Там места живого не оставалось, все к чертям рушилось. Там от красных в глазах рябило. Он на последнем корабле полетел! И мы бы… И даже взрыв этот! Вы не можете понять! Взрыв же все повернул! Мертвая зона, ничего не осталось… Нестабильная нейтронная аномалия, — раздался голос Санчи. — Да! — кивнул Дэн. — Аномалия! Сука… — Он зажмурил глаза. — Мы ведь чуть-чуть не успели. Мы почти улетели. И тут как жахнет! И все… — Дэн с шуми втянул воздух. — И главное, все истребители уцелели нас швырнуло, как катапультой, я в блевотине утону. А мы же шли за ним! Мы же ближе были к взрыву! Он же перед нами летел! Нас вперед, а его — назад…
— У него масса корабля больше, поэтому его и притянуло, — снова раздался голос Санчи. — А вас, наоборот, — отшвырнуло.
— А нас отшвырнуло, — повторил, как эхо, Дэн. А его притянуло… И все… А Красные Зед повернули Ушли к Измаилу, куда мы и хотели их послать. И все это Гришка сделал. Потому что без взрыва ничего бы ни помогло. И кэссы спаслись. И мы спаслись. А Гришка погиб…
Маринка вдруг заплакала. Отвернулась, вжалась? спинку дивана и заплакала. Дэн поглядел на нее стеклянными глазами, отыскал на столе непустой стакан и резко вылил в себя его содержимое. Костик и Андрюха встали с пола и тоже налили себе водки. Олька подставила свою рюмку. Только Санча по-прежнему сидел и тупо переключал каналы.
— Гри-и-ша!.. — отразился эхом голос Ари. И все замерло на несколько лет.
— Гри-и-ша!
И исчезло навсегда.
Что- то было в смерти. После смерти. За смертью. Но не получалось вспомнить. Как сон. Смотришь его, участвуешь, но проснулся — и позади будто стена. Она не пускает назад. Сон рядом, за этой стеной, тело еще живет им. Но попытки вспомнить наталкиваются на преграду. И ощущаешь страшную досаду. Там происходило что-то интересное, важное. Почему? Почему нельзя вспомнить? Ведь это было всего лишь секунду назад
Смерть стояла подобным рубежом — отсекающей границей. Обидно до слез: как же так? Мне надо жить? Зачем? Ведь только что было так прекрасно! Еще мгновение назад ощущалось нечто невероятное. Назад, верните меня назад! Я не хочу оттуда уходить! Но что там было? Что именно? Будто лишили только что врученного подарка — красивой удивительной коробочки, в которой самое-самое нужное, самое невероятное и фантастическое, но что именно — не узнаешь никогда.
Не хотелось жить. В жизни царили холод и мрак. А там, за смертью, только что происходило что-то волшебное. Но меня лишили даже воспоминаний об этом, оставив лишь тоску и обиду.
«Живи!» — приказали мне. И забросили в ледяную кривую комнатку, где мне пришлось выгнуться, согнуться, вывернуть руки и ноги, с силой вдавить голову в плечи, чтобы уместиться. Пронзающий холод растворил в себе без остатка. Я был холодом.
Я — холод. Это была первая моя мысль. Первая мысль только что родившегося существа. Даже не мысль — знание. Думать я еще не научился. Но знать — мог. Я — холод. Этим знанием, кроме которого ничего не было и которое поэтому являлось заменой плоти и крови, я жил так долго, что, казалось, умер еще раз, не вынеся адского, кромешного, уничтожающего и всепоглощающего холода.
И от холода я заплакал. Вопль явившегося на свет Ребенка. Только вместо света — тьма, вместо вопля — мычание, а вместо ребенка — одинокий кусок материи, который почему-то был не мертвым.
Тесная камера пыток, в которую меня запихали, вызывала непримиримое отвращение. Я не хотел и не мог находиться в ней. Отторжение стало второй моей мыслью. Уйти, вылезти, избавиться, разрушить. Разрушить сдавливающие меня стены, распрямиться. И я корчился, напрягался, доводил мысль об отторжении до невиданной силы, потому что ничего другого не ощущал. Весь мир был отторжением, и я — его сутью.
И я прорвался. Темница лопнула, как нарыв, изошла ошметками сковывающих ремней. Существовани сведенное до этого в точку одной-единственной мысли вспыхнуло, мгновенно растеклось бесконечностью. Новое ощущение выражало весь смысл мира: я — есть- Оно было единственным. Не существовало ничего, кроме него. Все мое существо было этим ощущением, вес мир: я — это мир, я — есть.
И вдруг возник вопрос, который все разрушил, где я?… И это была последняя мысль перед тем, как ожил.
Кашель раздирал грудь надсадным спазмом. Словно внутрь меня зашили горсть игл и булавок. Воя сквозь сжатые челюсти, я катался по земле. Руки не слушались, мне хотелось быстрей разодрать ногтями кожу на груди и вырвать из себя тяжелый колющий куль. И хорошо, что не слушались. Я бы непременно так и сделал. Выхаркнуть его не получалось: я вспахал горло, насилуемый кошмарным кашлем, и не мог остановиться. Когда я измучался до изнеможения, когда тело от каждого нового спазма начало взрываться мучительной ударяющей болью, я заорал, не в силах больше этого выносить. Я орал так, как никогда в жизни и как никогда больше не буду. Мне хотелось криком порвать у себя в груди все, что там находилось, и прекратить страдания.
И это сработало. Оглушенный и ослепленный, я вдруг осознал, что помехи в груди больше нет. Я был жив, лежал на чем-то, делал вдох, выдох, еще вдох.
Отупевшая от кашля голова гудела, как набатный колокол. Тело отсутствовало в ощущениях, изможденное кашлем вконец, и я радовался свободе от него хоть на какое-то время.
И минули сотни тысяч лет, прежде чем я снова осознал, что я — это я. Беспамятство могло длиться и секунду, но поскольку следить за временем было некому, то секунда приобретала равнозначность вечности. и лишь когда сознание включилось, начался заложенный в генах «тик-так», не позволяющий забыться, отсчитывающий мгновения жизни, сличая их одно с другим, делая выводы и заполняя голову белым шумом «существования».