Внезапность монтажа обрывает разговор, но индуцированное волевое усилие затормаживает Кирилла в пустоте кайроса, размазывает его по пустыне жизни миллиардами глаз и всеми оттенками фобий, пороков, реинкарнаций, выкручивает привычность бытия в невозможную одновременность интервала — последнего прибежища инвариантности препарированной Обитаемости — от тромбозного сердца, судорожно бьющегося под черными пятнами близкой болезни, до ледяных пальцев планет и планетоидов, разъедаемых серебристой проказой гурма. Сквозь тихие трещины в обличии новой войны без новых правил под Крышку протискивалось окончательное небытие, тьма меона, формирующая новый порядок становления пределов Человечества. Вселенная пальпировала неудачный плод и жестокие зонды протискивались все глубже и глубже в гниющую плоть Ойкумены, вбрасывая стерилизующую мощь аргентума в скопления некрополя. Сосед был неправ в своей поддельной морщинистости псевдо-старости, словно кто-то был готов поверить в добровольный отказ великого от альтернативы неограниченной геронтократии.
Трезвон непривычной тревоги исторгал охотников за жемчугом из уюта наркотической матки монтажа в прозрачность и холод обескровленных жил Прозерпины, предупреждая о растекающихся по грязной поверхности последней, или первой планеты чудовищного лишая распухающего тумана с металлическими прожилками колоссальной метастазы, тянущейся к сморщенной и выболевшей плаценте отмирающей Крышки. Как-то жестоко нарушились все иллюзии масштаба, сгрудив Обитаемость в патологическую анатомию кровавой иллюстрации космологического аборта разума с полным букетом врожденных уродств инцеста материи и духа под жесткой радиацией мутагенной свободы. Забытые мечты сбывались в катастрофе изживания, когда отягощенная болезнь становилась космической силой, магнитом пробуждающейся бесконечности от невыносимой боли в нежной мантии искусственной жемчужины, обратившей слепое и равнодушное внимание к устоявшейся волне безвременья, запутавшегося в переборе вариантов, вбрасывающего сердца шестерых на зацикленное повторение ляпуновских тактов неизменного предания Человечества виртуальной смерти интерферирующей смерти.
Кто-то поставил неосмысленный опыт случайности любых реальностей, готовых проходить волновой невообразимостью по непригодным траекториям, извлекающих не смысл разума, потенцию всего и вся, а привычность квантовых уравнений, подтверждающих непознаваемость Геделя любых построений аморального неба, лишившего, оскопившего человечество божественного перводвигателя вспоминаемого мифа взлетающих и срывающихся в истине душ. Это оказалось самым важным — пребывать в истине, в усилии мысли, в утрудненной эстетике символических текстов, где каждая случайность дышала руническим уроком самовосстановления, сборки, концентрации, припоминания в бытии реальности текучих бессмысленностей, алогизма причинностей, навязчивого катарсиса древних трагедий.
Нельзя погибнуть и не измениться, остаться под камнем ограничивающих обстоятельств, болью сужающего перспективу до изуродованных артритом суставов и выхватывающего из нарастающего шума переселения народов единственное гармоническое начало всеобщего конца. Слишком примитивно пребывание под изъеденным оспинами метеоритов щитом планетоида в фирмаменте, простреливаемом тысячами и тысячами комет — предвестниц падающих небес — во все той же мгле паники, страха, ужаса, отвращения к разоблаченным и препарированным мифам прозрачности Ойкумены, за кровавой поволокой которой крылось столь длительно изживаемое ничтожество. Коридоры подземелий захлестывались тысячами беженцев, тяжелым духом дикого насилия, взрывающего животное перемирие общей катастрофы мгновенной волной необузданных фобии и агрессии, обращающих дебильных червей в разъяренных крыс, выгрызающих в безумном потоке кровавые островки освежеванных тел, затем неуверенно и медленно затекающих новыми и новыми порциями безликих нумеров искалеченной человечности.
Разинутые рты в приступе немого воя, выпученные глаза, видящие только тьму в слишком ярком свете стартовых колодцев, ослепительные блестки силовых хлыстов и лазерных вспышек, озонирующих серую муть, неуклюжие бока посадочных модулей, всасывающие сквозь редкие отверстия вышедшую из берегов реку, и никак не могущие пригасить, приглушить стихию ничтожеств, сдавливающую и ломающую тех, кому не повезло пройти в игольное ушко каменной твердостью задних рядов, тупо напирающих в сторону спасительных проблесков готовых к старту эвакуационных машин, размозживаемые об уже склизкие от мертвой плоти защитные плиты.
Что было в этом человеческого? Была ли надежда хоть на один огонек мысли в меоне безнадежно жаждущей спастись плоти? Выживало ли нечто неотъемлемое — обычная стойкость презрительного спокойствия к ведомым на очередную бойню баранам — среди непереносимой тьмы массового ужаса, острыми бритвами инстинкта стаи раздирающего любую попытку взглянуть за предсказуемость катаклизма? Не все были настолько сильны, чтобы надуться редкой жаждой спасения и готовностью вцепиться в глотку, в хлыст, в жизнь, неосмысленно подаваясь могучему стремлению к гибельному огню, кто-то уступал, но не по истине, но в потрошащем бессилии тупиковых эволюционных ветвей, еще худшем скоплении искалеченных генов, еще более страшной пены, отбрасываемой наводнением на исковерканные берега боковых коридоров и колодцев. Даже в безжалостный век эти убогие побирались тонкой аурой оттенка смирения, согбенной милостыни перед любым нулем в номенклатуре планетарной иерархии, какой-то липкой отвратностью родственного существа, скрюченными лапками тайком перебирающие оборванные моды сорокатысячелетней человечности. Отрицательность гуманизма обеспечивали им растительный комфорт паразитической грибницы на отбросах Ойкумены, война была скудным рационом флуоресцентного гниения в подворотнях Внешних Спутников, скромным мародерством на трупах, не удостоенных ритуала утилизации в переполненных печах энергетических подвалов.
Мгновенность конца не давала им шанса переключить в заиндевевшем бездушии апокалипсиса отработанный паттерн змеиной хитрости, еще более страшной на сухих фигурах касты неприкасаемых, злобной гордыни тьмы материи, первозданной глины, так и не осененной ни образом, ни подобием мертвых небес. Словно возвращаясь в мифологию изначального логоса, они намертво сцеплялись в шевелящиеся комки простейшего существования, иронией свершенной истории возвращаемые в таинство первозданной близости белковой материи в океанах без хищников, без конкурентов, без надежды отведенных часов продавить все еще человеческую форму во что-то невообразимое — мертвую колонию гигантских инфузорий.