— И это не то, — сказал человек. — Бессмысленно перебирать предикаты, проявления предательства, нужно заглянуть в сущность, в идею, в то, что оно само есть по существу. Можно, но непродуктивно, спорить о них, о тех, кто тоже мог что-то сделать, но что это даст лично вам?
— Вы бог?
— Не мните о себе многого, — строго сказал человек.
— Тогда и обвинения с меня должны быть сняты, — ответил Кирилл.
— Конечно, — согласился собеседник, — но в таком случае ваше место там, среди инстинктивных слепцов, бредущих к смерти. Тогда вам незачем спокойствие. Ныряйте в океан! Вам было многое дано, но что сделано? Что изменилось под Крышкой?
— Бред, — удивился Кирилл. — Бред, шизофрения, горячка.
Хотелось просто молчать, закрыв глаза и позволив тревожной дремоте лизать щеки холодным языком. До вздрагивания, до озноба. Не присоединиться к бессмысленному болоту, но окунуться в него, примерить на себя тьму и обманчивый покой жажды спастись. Что бы кто-то просто выключил свет. Щелк. И темнота. Щелк. И уже совсем другой свет. Сколько же таких мгновений ушло бы в пустоту сна. Плохих, стыдных, отвратительных, скучных… Да ведь вся жизнь только и сплетена из них! Из мелких, суетливых, поганых ситуаций. То, что всегда в настоящем, не имеет ни смысла, ни ценности. Оно слишком эфемерно, краткая вспышка вселенной, болевой шок пробуждения и тошноты над беспредельностью если не Ойкумены, то времени, судьбы, глупости, высокомерия и прочего мусора. Только потом, с высоты воспоминаний умершее настоящее приобретает притягательность свершенности, законченности, предсказуемости, набирается незнакомыми мотивами снов, искупающих блеклость памяти вычурной яркостью ностальгии.
Наверное так. Но готов ли он вновь вступить на подобный путь? Не мотовство ли перебирать клочья точно не нужного бытия в ожидании завершения пути? Изменялось не только пространство и время, восприятие и экзистенция, что-то серьезно рушилось в самой памяти, в структурах индивидуальности, словно иссяк космический холод, и ток в тисках сверхпроводимости трансформировался в бесполезную теплоту, неутилитарность физических законов, скуку энтропии, проедающей в голограмме настроения трещины нарастающего распада.
Нет, никуда не уходили вымышленные и реальные картинки личности, иллюстрации напоминания о Я-концепции, коллекция подобающих масок с невзрачно мужественными лицами и остекленелыми глазами имитации любопытства и жажды жизни, но чудом или несчастьем они отодвинулись в недоступный угол сознания, обнажая пустоту повода увидеть самого себя, прочувствовать в жестокой реальности не оттенок, а полный вкус раздражающей объектности собственной персоны, не манекена, не друга, не прочей иной роли, но жуткого недовольства от присутствия, от поведения, поступков, мыслей, обманов и предательств. Апокалипсис собственный душе не более страшен, во всяком случае у него есть шанс сравнить их, но более мучителен от стыда обнаженности.
Хотя, несомненно в подобном была все та же гордыня. Грех самобичевания, покаяния в подленьком страхе, что там, за Хрустальной Сферой, все же нечто может пребывать. Не творец, так демиург, решивший перелепить глиняные постройки ничтожности и презрения.
Кто-то разбавил его темноту присутствием и взял за руку. Тепло было шоком, Кирилл ожидал ледяную пустоту воображаемого фантома, покалывание от затекшей в продолжительном сне кисти, но шершавая кожа выводила из оправдания бездействия.
— Нельзя сдаваться, Кирилл. Нужно что-то предпринять, чтобы искупить повторяющийся кошмар смертей и реинкарнаций. Нужен поступок. Безнадежный, вопреки обстоятельствам, без внешней цели и без надежды, но — для себя. Надо сделать что-то для подлинного самого себя. Ведь сейчас больше нет ролей. Спектакль окончился. Навсегда.
Реминисценция вскрылась жарким поцелуем рассвирепевшего солнца. Пейзаж, горы, веранда, пустые шезлонги, остывшая кружка. Я заснул, удивился Кирилл, я первый раз заснул тогда, когда спать уже нельзя. Сейчас нельзя спать, как творцу уже нельзя создать любящее его создание.
— Женщины воспринимают иначе? — повернулся он к Одри.
Темные очки заслоняли взгляд и эмоции, но, возможно, она удивилась.
— Не думала, что гендерные проблемы еще актуальны в Ойкумене. После того, как женщин лишили права рожать, они вообще ничего не воспринимают, сухо ответила Одри.
— Простите.
— Пожалуйста.
Но потом она добавила:
— Я не могу сравнивать. А описывать все бессмысленно. Сейчас все кажется бессмысленным. Кроме такого дожигания жизни. История кончилась, время иссякло, но какой-то остаток сохранился, и мы провисли в нем — без цели, без желаний, без мысли. Как будто все остальные сдали важный экзамен и исчезли, а мы не явились, не пришли… Не подготовились и испугались. Вот, все же получилось.
— Может быть, может быть.
Свет культуры и цивилизации похож на свет далекой звезды, где цвет, время раскладывается, разбирается на пространственные части, где в белизне обнаруживаются темные линии разрешенного понимания, между которыми вновь и вновь пустота — путь других времен и цивилизаций. И где тот ноль? И где тот ноль горизонт? Спрашиваем мы себя вслед за поэтом, морщась от банальностей и непонимания. Вот она — подлинная задача всякой истинной жизни — разложить время в пространство, найти в свете тьму ступеней, которые поведут уже не нас, а совсем других наследников в иные возможности Единого и Единственного. Полезность есть страсть, как мостом соединяющих res extensa и res cogito, но только нашим мостом в немыслимой бесконечности медленно текущего и вечно изменяющегося мира. Нам не свернуть с него, и у нас нет возможности выбрать себе другой опасный путь над Ничто. Мы жуем нашу пищу и, как бы отвратен не стал бы ее вкус за тысячелетие, нет лучшего выбора, так как голодный не одолеет пути. Мифы и веры, компиляции и цитаты — безвкусная пища нынешней науки. Соединение экзотических ингредиентов ничего не даст, ибо в Ойкумене нет Востока и Запада, нет Юга и Севера, есть лишь Центр и Периферия, Норма и Аномалия, единство ненавидящих, где другая точка зрения, а точнее — другая цивилизация, может лишь ненавидеть и разрушать, хотя это не есть ненависть или разрушение в символике нашей личной ментальности.
Явленность обманчиво проста и сущностна, но в ней скрыты такие глубины, куда нет сил и смелости нырнуть, а если и делать это в страхе, то ничего, кроме темноты и собственного кривого отражения пытливый ум не сможет обнаружить. Но и это отчаяние меняет мир запредельного, только в таком красивом и безрассудном поступке зрится вся величественность Единого, где мистерия Голгофы облачается в одеяния грядущих перемен. Мысль помысленная уже никуда не исчезает. Можно хранить молчание, но мир уже вобрал этот трепетный отзвук новой идеи, натянулись бесконечные нити, и даже спусковой курок может сработать на благо грядущих поколений, в чьем сердце и спектре уже от рождения прорублены разрешенные, но такие иные пути реализации. Путь безнадежности есть путь полезности и гордыни. Но даже малейшее усилие меняет Мир Единого и Единственного. Ищите и обрящете, было сказано, но почти никто не видит пустот между поступком и воздаянием. Личное время закрывает горизонт беспредельности. Надежда не есть надежда на исполнение, она есть вера в существование, вечное бытие, но именно это и записано в ткани Мира Возможного. Малое и безнадежное порождает свет звезд, красота и страх слиты во взоре на ее ярчайшую гибель. Таков путь человека.