Он вдруг вспоминает профессора Красильникова, который тоже любил переодеваться, и удивляется, что так долго не вспоминал своего учителя, целых четверть века почти ни весточки, ни встреч, – надо будет написать ему, думает Верещагин.
Дома он надевает голубой костюм и стоит в нем перед зеркалом минут шесть. Затем берет перекидной календарь и зачеркивает на листочке завтрашнего дня два восклицательных знака – по обеим сторонам цифры, означающей число. Он уже месяца полтора каждую очередную субботу помечает восклицательными знаками, собираясь именно в субботу начать свой тайный эксперимент, о котором столько уже рассказывал операторам в цехе и даже Тине с Верой. По пятницам он зачеркивает восклицательные знаки на листке очередной субботы и старательно рисует их на следующем субботнем листке – через неделю.
Он наметил для начала эксперимента субботний день вовсе в пику Господу Богу, который, создав мир за шесть дней, в субботу как раз отдыхал, а потому, что в субботу отдыхал также и директор – в этот день он не являлся в институт, – начинать запретный опыт разумнее всего было, конечно, в его отсутствие. Правда, Верещагин знал, что никакого опыта он не начнет, – не с чем ему было еще начинать этот опыт, на разбросанных комнате листках пока что одна галиматья виделась ему, но субботние восклицательные знаки придавали предшествовавшим дням недели сладостный увертюрный смысл, наполняли их томящей страстью ожидания. Так ему приятней было жить – от субботы до субботы. Когда он дорисовывал на следующем субботнем листке второй восклицательный знак, зазвонил телефон. «Maматины», – пробормотал Верещагин и угадал: звонила мама Тины, она спрашивала, почему Верещагин не прекратил встреч с ее дочерью. «Здравствуйте, – сказал Верещагин. – А вы говорили ей, чтоб она не ходила ко мне?» – «Говорила», – ответила мама Тины. «Ну и что?» – спросил Верещагин. «Это я вас должна спросить: ну и что? – возмутилась мама Тины. – Слушайте, нам нужно поговорить серьезно. Вы бы могли зайти ко мне?» Верещагин ответил не сразу, был занят отделкой восклицательных знаков. Левый получился жирнее, приходилось утолщать бока правого. «Алло, вы меня слышите?» – спросила мама Тины. «Я могу прийти сегодня вечером», – сказал Верещагин. «Отлично. Я жду вас в семь часов», – сказала мама Тины и положила трубку. Но через минуту она позвонила снова и осведомилась, знает ли Верещагин адрес. «Нет», – ответил он и дунул на правый восклицательный знак, чтоб чернила на нем быстрее высохли. «Что же вы обещаете прийти, не зная адреса? – упрекнула мама Тины. – Я думала, Тина вам говорила». Верещагин подул еще раз и сказал: «Ничего она мне не говорила». – «Странно, – произнесла мама Тины. – Это у вас так шумит или телефонные помехи?» «Это я дую», – сказал Верещагин. «Странно», – повторила мама Тины и продиктовала Верещагину адрес.
Закончив разговор, Верещагин еще несколько минут постоял у зеркала. «На заводе я пробуду часа два, – прикинул он. – Два или три. А потом?»
Он решает: даже если разговор с главным инженером закончится в один час, он все равно не вернется домой, а будет гулять в голубом костюме до семи часов вечера.
«По парку», – решает он.
140
У главного инженера только один глаз, на втором – черная повязка из красивой бархатной ткани. Верещагин стоит с той стороны, где повязка. «Давайте выкатим его на середину комнаты», – предлагает главный инженер и наваливается плечом, но микроскоп не двигается. Верещагин прикладывает ладонь – микроскоп едет. «Поехал, – говорит главный. – Он на колесиках». – «Это хорошо, – одобряет Верещагин. – Удобно». Микроскоп величиной с русскую печь. «Японцы, – объясняет главный. – Вы можете мне не поверить, но японцы продумывают все детали лучше даже, чем американцы». – «Стоп! – говорит Верещагин и убирает с микроскопа руку, отчего тот сразу перестает катиться. – Где кресло? На фотографии еще и креслице. Я помню». – «Креслице? – удивляется главный. – Какое креслице? – Удивляться одним глазом гораздо легче, чем двумя, в одиночку вообще все легче. – На какой фотографии?» – «А вот тут», – Верещагин вытаскивает из кармана инструкцию, написанную на сербском, португальском, турецком, албанском, словацком и малийском языках. На глянцевой обложке цветная фотография: микроскоп и перед ним маленький стульчик-креслице. «Вот, – говорит Верещагин и тычет пальцем в рисунок, потом приседает и засовывает палец в отверстие на стальной станине микроскопа. – В этой дырке, – говорит он, – торчал винт, здесь было привинчено креслице». Главный инженер пытается повезти микроскоп в одиночку, но у него не получается. «Обойдетесь без креслица», – бурчит он. «Без креслица! – восклицает Верещагин. – А на чем сидеть? Я возьму микроскоп только в комплекте».
Некоторое время они напряженно молчат. Главный инженер смотрит на Верещагина пронизывающим карим глазом сверху вниз, а Верещагин сидит на корточках и не хочет вынимать палец из дыры в станине.
У меня был знакомый, который однажды тоже вел с неким гражданином подобную дуэль взглядами. Тот гражданин сидел в междугородном рейсовом автобусе на месте номер двадцать семь. А билет на место двадцать семь был у моего знакомого. Он подошел к сидящему гражданину, остановился и стал на него смотреть, шурша билетом. Ничего не говоря. Гражданин тоже стал смотреть, но билетом не шуршал, только сопел, – не было у него билета. Поэтому он в конце концов отвел взгляд и уступил место. Минуты полторы продолжалась эта дуэль.
Главный инженер выдерживает тоже минуты полторы, не больше. Наверное, это какой-то психологический порог. Через полторы минуты в нем пробуждается совесть, он говорит: «Ладно, идемте, я покажу», хватает Верещагина под локоть, выдергивает его из дыры и куда-то ведет. Они идут по коридору, по лестницам, по переходам, наконец оказываются в пустой приемной, у обитой черной кожей двери. «Ваше счастье, что наш директор отсутствует на обеденном перерыве, который длится у него три часа, так как он старый человек и должен после обеда поспать, – говорит главный инженер. – Зато он уходит с завода на два часа позже других, так что никаких нарушений трудового законодательства не допускает. Одним словом, вам повезло, я могу показать».
Он распахивает черную кожаную дверь, и Верещагин сразу же видит маленькое креслице, стоящее у массивного коричневого письменного стола. То, что креслице – японское, понял бы даже не осведомленный в науке и технике человек, потому что оно было характерного желто-оранжевого цвета, как лимон, апельсин или еще какой-нибудь заморский фрукт, и полыхало оно возле коричневого стола, как костер, в который насыпали соли.