Утром они встали еле-еле, по звонку будильника — Макс только читал о таких: огромный, железный, мучительный, орудие инквизиции; позавтракали самыми первыми — все Рафаэли спали — разогретыми сэндвичами, кофе с молоком; потом шли в школу — утро было странное, холодное, влажное, туманное, дыхание оседало инеем на воротниках; первой была алгебра и контрольная, Макс писал-писал, а потом вдруг будто оглох, постучал себя по ушам, но даже эха ладоней не услышал — и поднял глаза: кто писал и горбился, кто смотрел в окно — а там медленно пошел снег, огромными хлопьями, величиной с кленовые листья; и вдруг понял: случилось что-то ужасное, страшное и ничем не помочь; а потом он побежал, в рубашке, в сменной обуви — легких замшевых туфлях, снег таял на щеках, в глазах, неестественно большой, и каждую снежинку можно было рассмотреть — какое она совершенство; учитель кричал: «вернись, Дюран, вернись! вернись, Рафаэль!» — потому что Снег побежал следом, и дыхание летело за ними, как порванная бумага, клочьями пара. Они бежали быстро, но Максу казалось, что так медленно, что даже оставляли в снегу за собой коридоры, как два самолета. Они вбежали в замок, и замок словно сам сказал все Максу — все, что скрывал все эти пятнадцать лет: кто, где, с кем; и Макс бежал через галерею, через башню, через все ступени и коридоры, и гостиные, и спальни, и будуары, и кабинеты, и библиотеку, и кухню, и столовую, где смотрел на распятого Христа; и упал на колени перед ванной, в которой лежала Марианна — белая, белая, нежная, как первый снег, золотая, волосы ее струились по плечам, глаза были закрыты, и ресницы отбрасывали тень, подобную горной, алая — ванна была полна горячей крови, а ванная была полна душного аромата, будто разбили флакон; Макс увидел, что так и есть: она вылила все в воду, а куском перерезала себе вены. Макс смотрел на мать и думал о своем сне: сейчас она была такой наяву молодой и ослепительно-прекрасной, алый цветок, чай, пахнущий чабрецом, мандаринами, шафраном, орхидеей максиллария, лилией, иланг-иланг, ванилью, розовым деревом. Он не услышал собственного крика. Снег схватил Евгению, она пила кофе, услышала крики Макса, разбила чашку, побежала, теряя туфли, бигуди, упала на Снега, вырывалась, хотела посмотреть — как и тогда, тысячу лет назад, когда умер Макс; опять ее ребенок умер, еще один ее ребенок умер, Марианна, сладкая, славная, которая любила цветы, а не людей, сидела все дни в саду, что-то сажала, копала, дарила всем на дни рождения горшки с гиацинтами, тюльпанами, розами; не нужно было ее отпускать тогда, мир раздавил ее. Снег держал Евгению крепко, а она билась, причитала по своей дочери; «Я убийца — кричала она. — Это я убила ее, я убила своих детей», а Макс смотрел на Марианну и думал: «Ну зачем? Ты видела Артура? Он тебя разлюбил? Ну и фиг, я бы полюбил тебя, еще год или два — и мы бы стали друзьями; ну почему кто-то не умеет ждать, жить…»
И набежало сразу столько народу — сколько этот замок не видел за свою жизнь: вернулись все слуги, молодые и старые, приехали врачи и полиция; Марианну бережно подняли из ванны — словно она нечто ценное, только прибывшая в известный музей статуя Венеры; потом унесли, помыли, расчесали ей волосы, надели украшения и платье; украшения были семейными, восемнадцатого века: жемчуг, рубины и топазы, какие-то цветы, браслеты и ожерелье — на них настояла бабушка, хотя в семейных украшениях не хоронили, их берегли в сейфах, и адвокат возражал, но бабушка сказала, что только так — и никак иначе, будто дверь закрыла, возвела Берлинскую стену; и еще настояла на шикарном белом винтажном платье от Валентино, оно стоило ей целое состояние; так она похоронила дочь — как любимую куклу. Весь замок был украшен цветами, алыми и белыми, словно кто-то замуж выходил; готовили огромный торт, индейку, соусы, гарниры, салаты, мыли все полы и окна, а Макс сидел на одном месте — в большом кресле в библиотеке и не двигался, не шел никуда, не спешил, смотрел в одну точку и не понимал, что происходит, все звал себя: «Макс, проснись!» — но никак не мог шевельнуться. Люди вокруг суетились, передвигали мебель, накрывали чехлами — после похорон Марианны бабушка уходила в монастырь, жертвовала ему половину денег Дюран де Моранжа; и опять ее отговаривали — и адвокат, и отец Алехандро; отец Алехандро даже взял ее руки в свои, что для него было почти признанием в любви; но она ушла и ничего не сказала Максу, не оправдалась, не объяснила, сказала только о нем: «он уже взрослый, он с самого начала был взрослым, взрослее всех нас, что он, обед себе не приготовит?»; и даже записки не оставила, только коробку с письмами Артура посреди своей комнаты, красную, блестящую, в такие обычно подарки кладут, конфеты шоколадные, засахаренные фрукты, печенье трехслойное, — знала, что он найдет, прочтет и будет писать, и тот ему тоже — и будут общаться, редко, скупо, просчитывая каждый шаг и слово, точно один из них в космосе; а Макс остался сидеть в своем кресле в библиотеке, и он сидел, и снег падал и таял, и вдруг увидел Снега — тот сидел у его ног, на ковре, улыбался, прекрасный, как заря, и протягивал ему чашку чая с молоком и сахаром и блюдечко с шоколадными кексами.
— Привет, — сказал Снег. — Может, поешь? Я научился кексы печь; оказывается, мама моя знает рецепт, просто не печет, потому что нас слишком много, а она не может рассчитать пропорций, она знает только на двоих. Я подумал, может, ты сможешь. Ты же Стивен Хокинг.
Макс вздохнул, взял чай, настоящий английский, крепкий, как коньяк.
— Смогу. А моя мама умерла.
— Я знаю. На ее похороны пришел весь город, ее платье и украшения обсуждали все кумушки, будто она живая, а ты не пришел. А Капелька в тот день родила сына, его назвали Свет, правда вдохновляет? Он очень славный, почти не плачет, только смотрит на всех такими огромными прозрачными серыми глазами, похожими на твои, кстати… Один человек уходит, другой приходит, это здорово, это закон.
«Ну да, — подумал Макс, — Снег же хиппи». Съел кекс, похвалил.
— Что ты будешь делать теперь? Ты ведь совсем один остался здесь, в замке…
— Да я и был один.
— Хочешь, поживу с тобой?
— Хочу.
— А потом? Мы же скоро школу окончим.
— Ну, будем путешествовать.
— Ты так просто оставишь замок? Узок в плечах?
— Нет, но ведь мир огромный?
— Да. Река много бродяжничал, говорит, что мир просто великолепен, просто как бесконечное Рождество.
— Ну вот, посмотрю мир, и если он окажется меньше, чем мой замок, то вернусь и буду жить здесь, разводить сад, писать диаграммы вместо картин.
— А если нет? Если мир больше?
— Истеку кровью, как настоящий Дюран де Моранжа, на белокаменной лестнице.
«Хр-р, — сказал Снег, — смешно», и унес поднос, потом вернулся, а Макс уже вылезал из кресла, разминал ноги, будто перед бегом; «я пошел за вещами, — сказал Снег, — как я без своих колбочек и Ломброзо» «давай, — ответил Макс, — я тебя подожду на скамейке в саду» «да, — сказал Снег, — там весна скоро, очень красиво, пахнет землей и небом; а рояль-то, наверное, расстроился совсем, захвачу-ка я еще и инструмент»; «всенепременнейше», — ответил Макс.
Как же он ненавидел этих пятерых, что сидят на двух предпоследних и трех последних партах: ухмыляются, кидают весь урок записки — и писать-то умеют, а по тетрадям не видно: то вообще нет домашнего задания и конспекта — одни рисунки, резкие, грубые, самые основные штрихи: вот нос, вот губы, изогнутые в сардонической ухмылке; то все грязно и неправильно; что делать ему, хорошему человеку, который в своей жизни никого не ненавидел, а теперь вот страдает и мучается от каждого их движения, шороха — а шуршат они, как осенний парк, чердак, полный сквозняков; от каждого звука с задних парт ему больно, как от фальшивого. Он — учитель астрономии и физики в обычной средней школе; знал, что работа трудная, но его дед был учителем, отец, и он вот — не представлял себе другой жизни; ему не то чтобы нравились дети, ему нравилось говорить; и не так, как в компании любят говорить — привлекать к себе внимание, а вот так — стоять у доски и каждый божий день одно и то же; и жена его учительница, и мама, и бабушка — в этом было что-то сверхъестественное. А больше в его жизни, он надеялся, сверхъестественного ничего не случится — ни привидений, ни предчувствий, ни Второго пришествия. Ошибся, ну надо же, как обидно, — дурные предчувствия его замучили. «Ты что-то совсем нервный стал, даже кашу ешь по утрам — будто опаздываешь, — а ты не опаздываешь никогда», — сказала жена; он улыбнулся жалобно; он знал.
Пятеро — словно бойз-бэнд, группа, которую все в классе слушают, Five например, хотя Five, конечно, давно развалились; он знал, ему было интересно, чем живет его класс; даже типажи те же: сладкий мальчик — Яго — просто Шекспир; «кто так назвал ребенка из рабочего квартала? наверное, в честь кота бабушкиного», — заметила жена; русые волосы волнами, не длинные, не короткие, а самое то; глаза темно-голубые, не синие, а так — сумерки начинающиеся; длинные ресницы, черные, изогнутые; тонкий нос, вообще черты тонкие, английские, гейнсборовские, узкие джинсы со спущенными подтяжками, облегающие свитера из разноцветной пряжи; Грегори и Дигори — два брата, маленькие, чернявые, брови вразлет, в одинаковых левых ушах одинаковые серебряные серьги — пиратский крошечный череп с костями, одинаковые широкие штаны цвета хаки; Энди — киберпанк с красными волосами, черными глазами, белой кожей, в тельняшке, черной коже; и Патрик — единственный, кто носил школьный дресс-код: рубашка, галстук, просто брюки, не широкие, не узкие, и даже пиджак — вельветовый, серый, потертый на локтях, как у самого учителя; и выглядел он стандартно, прилично: серые глаза, темные волосы, правильные черты лица; захочет — может казаться красивым, захочет — сольется с толпой; но что-то с этим мальчиком было не так, раз он очутился в одной компании с этими…