…Ночью она пришла к нему; постучалась, поскреблась, Эдмунд подумал сначала: Сэр Персиваль? Он взял с собой в комнату очередной каталог стекла — теперь уже бокалов с чудными названиями, как из книги по белой магии: пламя, капли, тюльпан, стилет…
— Это я, — прошептала, — можно? Ты не спишь?
— Нет, — он сел на кровати, опять как вчера — в белой рубашке, новой, из сумки, узкой, тонкой, рукава закатаны по локоть, Лео ДиКаприо такой юный, вельветовые штаны, черные, мягкие-мягкие, будто сразу ношенные много лет, на подтяжках. — Заходи.
— Ой, какой ты… мафиози… будто из «Багси Мэлоун»; тоже не видел? — она покраснела — так он ей понравился. И она понравилась ему — смешная, в пижаме фланелевой, желтой, как цыпленок, с капюшоном; от их совместной симпатии в воздухе запахло дневным шоколадным фондю с медом и миндалем.
— Нет, я же тебе сказал, что видел несколько фильмов про войну и один про любовь.
— Хочешь, завтра посмотрим? Сделаем гору салата какого-нибудь, «Тоску» — с курицей, сыром, шампиньонами жареными и оливками или английский картофельный, завалимся возле телевизора? У меня завтра как раз только два урока с утра, и потом весь день свободный…
— Я не могу, мне завтра надо к опекунам, они точно знают, что в академии карантин, и скоро поднимут всех на ноги…
— Жалко. А ты не можешь нас познакомить и остаться у нас?
— Не знаю. Они не поймут, где я с тобой познакомился. Я же… сумасшедший для них, такой мальчик-дьявол, с раздвоением личности или агорафобией. Они будут думать, что вы проходимцы, хотите денег, захватываете мой мозг, или еще что-нибудь, иезуитское, они такие скучные…
— Какой ты милый; может, с ними все в порядке, а с тобой нет, — она села на краешек его кровати, — знаешь, а я в этой комнате почти не была — только прибираюсь, и постель вот застелила вчера; какая она маленькая, только стихи писать, правда?
— Да, или фантастическую повесть, про город, в котором все время идет дождь, но не как «Гадкие лебеди» Стругацких, взрослое, с апокалипсисом, а такое крапивинское, детское, незрелое, зимнее; дети там, ты и я, например, ходят в гости друг к другу, рисуют, лазят по городу этому странному, находят брошенные квартиры, в них — фотографии, дневники, и тоже сочиняют истории, — он улыбнулся; почему-то он чувствовал себя здесь комфортно, словно и вправду это была его комната — на рождественских каникулах; носки везде, рубашки, журналы; книги любимые на полках: «Школа мудрых правителей», зачитанная, затертая; «Дама с камелиями» — родители, увидев, что он заинтересовался, сводили сына на «Травиату», и его поразил мир оперы в самый мозг — ложа с золотом, запах пыли, пудры, цветов, — он читает и слушает теперь, собирает все записи, такое увлечение странное, совсем не подростковое, — собирать все записи «Травиаты», еще хуже, чем туфли женские; «Химия без взрывов» Перельмана, тот же Крапивин — почти весь; и эпопея Булычева про Алису Селезневу; и французская энциклопедия по истории Средних веков, потрепанная, вся в закладках-заметках, на Жанне, на Варфоломеевской ночи, — он же католик; они с Гермионой стали придумывать повесть дальше, конкретно, будто собирались писать, прославиться; смеялись тихонько, легли на кровать вместе — «можно так?» — она к нему на плечо; опять как в кино, думал Эдмунд, какая она теплая, тяжелая, живая; она говорит, и слышно, как голос ее идет из груди, по горлу, будто вода бежит по трубам; «ой, — засмеялась, — у меня в желудке урчит, извини»; и волосы ее дивные, королевы эльфов, — черные, медовые, оплели ему шею; она рассказывала ему про Ричи Джеймса, про свою школу — у нее есть подруга, такая милая девочка, из семьи театральной, создала в школе театр, сама пишет пьесы, сама ставит, и Гермиона у нее играла уже два раза главных принцесс. А Эдмунд ей рассказал про то, что «видит» других людей — иногда — после смерти родителей, он называл это «видеть», не придумал другого слова; «а что-то особенное чувствуешь: запах апельсинов, земляники, корицы, головокружение?» «нет, ничего, просто будто смотришь в воду: она темная, рябь еле слышная порой, и вдруг видишь дно — камешки, рыбка мелькнула, какой-то блеск — кольцо кто потерял? да, вот так вижу — как дно — то, чем живут люди: деньгами, страстью, кофе…» Это показалось ей восхитительным; она как-то сразу поняла, что это не ясновидение, не гадание, не центурии. «Знаешь, у нас одна девочка занимается вуду — я спросила ее, жив Ричи или нет; она провела обряд и ответила «нет»»; она уже почти засыпала, в краешках глаз проступили слезы, капли янтаря на коре; «я знаю, это странно, но я любила его с самого детства, как прочитала в газете заметку сразу под репортажем о взрыве в церкви; я недавно как раз научилась читать, жила у дедушки Реймонда и читала потом только газеты, до самой школы; дедушки были в отчаянии; а он исчез в тот день, когда погибли папа с мамой, — и мне казалось, что я ему теперь друг, и так важно, чтобы его кто-то ждал; я знаю, его ждут родители, друзья, а я ему по-настоящему совсем-совсем никто»; Эдмунд погладил ее по волосам: «ты не никто — ты само чудо; а гадалке своей не верь; закажи себе футболку с его портретом, где он невозможной красоты, и надписью «Ричи жив»»; «как Ленин; лучше — «Я хочу верить»», — вздохнула и заснула, задышала жарко ему в подмышку; он обнял ее — аккуратно, чтобы не разбудить; слушал ее дыхание; за окном опять пошел дождь, с сильным ветром — а в комнате было тепло и тихо, сиял ночник, и Эдмунду казалось, что они крошечные, такие муми-тролли, и плывут на крошечном корабле из скорлупки, мачты из соломки, снасти из паутины, якорь — слюдяной камушек; плывут посреди большого моря, в трюме горшки с цветами и уютная мебель: кресла, столики для собирания пазлов, гамак; это было так прекрасно, что он даже боялся засыпать, как пропустить по радио свою любимую песню, диджей знакомый, обещал поставить — «Wasting Away» Марка Оуэна; но заснул, проснулся с нею в объятиях…
Эдмунд прижал пальцы к щекам, пальцы были холодными, а щеки пылали. Кристиан улыбнулся: такая вечная история — любовь впервые; вышел покурить, на лестнице запахло звездами…
— И что, это случилось утром?
— Нет, потом, даже после Рождества, — сказал Эдмунд, — а тогда я опять уехал к Ван Гарретам, рассказал им как бы невзначай за ужином про Гермиону, про ее дедушку, они слушали, поджав губы, вечером подкрался к гостиной — они думали, я у себя в комнате, а я подслушивал… Я был абсолютно прав: они говорили о том, что нашлись-таки проходимцы, околдовавшие последнего Сеттерфилда; выбирали, кого послать к Бейтсам сначала: частного детектива — разузнать или сразу адвоката — запугивать. Я позвонил Гермионе, предупредил, она смеялась; я слушал ее смех и прямо болел, как растение от недостатка света; потом Ван Гарреты смирились, узнали все, что хотели: что денег у Бейтсов не меньше, чем у них, а порядочности больше; и я спокойно приезжал к Бейтсам на выходные; мы гуляли в парке — она всегда была такая красивая, в клетчатом сарафане своем, в гетрах; под листьями, потом под снегом — самый первый снег шел, как в сказке: густой, бриллиантовый, покрыл город до самых крыш; мы сделали снеговика-денди, Гермиона нашла среди дедушкиных вещей старые цилиндр, манишку, бабочку, трость; мы купили фотоаппарат, смешной, красный, все время фотографировались; и я всегда брал с собой в академию ворох фотографий, смотрел их перед отбоем, мне казалось, что моя жизнь наконец-то станет нормальной: я женюсь, мы заведем кучу детей, и я продолжу коллекционировать игрушки, медведей плюшевых с заплатками, например, и, может быть, даже начну рисовать, прославлюсь; в Гермионе столько жизненной силы, она точно маленькая электростанция, самое то для городка среди гор: надежная, укрытая со всех сторон, новаторская защита от лавин плюс несколько запасных генераторов; ее энергии хватало даже на меня… Мы мечтали, как ее дедушка станет моим опекуном, а мы — почти братом и сестрой; нам было так хорошо вместе — словно мы и вправду оказались разлучены года в три, революцией какой-нибудь: потерялся кто-то один, оторвался от гувернантки в уличном беспорядке — и рос потом в бедности, на улице, научился всяким ужасам, но помнил, как держать вилку и нож и какого цвета у второго глаза; видел их во сне; а второй рос за границей — родители эмигрировали, перетрусили — и ездил на балы, но ни в кого не влюблялся, потому что тоже видел во сне другого; ну и как-нибудь они встретились — и началась совсем уже нездоровая история: побег, инцест, страсть, нежность…
— Это очень красивая история, Эдмунд, идеальная; почему же ты на ней не женишься?
— Ну, я же… призрак, я тебе говорил, — Эдмунд взъерошил волосы, стал похож на персонаж из умильного, какого-нибудь культового французского мультика, по сказкам Уайльда например, — я же как дядя Алекс. Мне так хорошо было в то лето с дядей Алексом. Мы понимали друг друга по вибрациям воздуха. Его дом постоянно пытались арендовать киношники — вылитый Торнфильд: огромный заросший парк, башни круглые по краям дома, терраса, полная статуй и листьев; бесконечные комнаты, уставленные разной-разной мебелью, — иногда Алекс играл в игру: брал свечу и гулял по дому, удивляясь, радуясь комнатам, будто перечитывал старые письма; а в его комнатах жили люди — из других миров; понимаешь? У него был не просто дом, а точка пересечения нескольких измерений — например, чего стоит только бальная зала с запотевшими зеркалами: там в другом измерении шел бал, бесконечный, жаркий, многолюдный, будто из «Мастера и Маргариты»; мы стояли с ним в этой зале и слушали музыку; «слышишь? из «Орфея в аду», второй акт?» — Алекс так сжился со своим домом, что даже видел танцующие пары, а я чувствовал только жар и влажность… У Алекса были даже друзья и любовники из других миров — к нему приходили двое молодых людей, в ином мире это поместье принадлежало им; они очень дружили: пили чай, вино из подвалов обоих миров, готовили ужины, играли в настольные игры, на клавесине и в покер, — и спали втроем; я видел одного — он был невозможно красив: синеглазый, черноволосый, с удивительно белой, сияющей, как серебро, кожей, в странной одежде — черном камзоле, белых манжетах, воротнике кружевном, бархатных брюках, на пальцах серебряные кольца, — не человек, а драгоценность; «он вампир?» — спросил я Алекса тогда, Алекс пожал плечами — могло быть все, что угодно. И при всем этом безумии у Алекса имелась жена — юная, белокурая, совсем девочка, дорогая фарфоровая кукла, даже несовершеннолетняя, по-моему; ее звали Илона; она была влюблена без памяти в Алекса, но этот дом свел ее с ума — она пыталась покончить с собой несколько раз, ее забрали дедушка и бабушка, чехи, Рудольштадты настоящие: горбатая старушка и старик с длинными волосами; ее родителям не было до нее никакого дела — двоюродные брат и сестра, они почти не общались; брак заключили ради наследства — замка, драгоценностей; он пропадал на охоте и в публичных домах, она — в лечебницах: здорово пила; последнее, что сделал дом с Илоной, — на нее напал один из друзей Алекса, второй, которого я не видел, — изнасиловал и избил ее; она убежала из дома, в разорванном пеньюаре, в крови, ее чуть не сбила машина на дороге; попытались обвинить Алекса, но он сам пришел в ужас, даже поджег дом — чудом удалось спасти половину здания, а там был настоящий музей: картины, портьеры, гобелены, мебель, статуи, зеркала, посуда; Алекса упекли в сумасшедший дом… Вот я такой же, как Алекс, — я вижу слишком много, оттого не способен на обычную жизнь… мне хотелось бы жить далеко от центра мира, в маленьком-маленьком городке, в маленькой-маленькой квартирке, с настоящим камином, с красными шторами и красной ночной лампой в форме губ, в этой квартире так тихо, словно на улице всегда третий час ночи и идет первый снег; собирать пазлы, играть на пианино, пить малиновый чай, работать продавцом в ночном книжном магазине, где стены обшиты деревянными панелями и тоже есть настоящий камин, а возле него — мягкие кресла; или смотрителем кладбища — маленького провинциального, садить розы; в общем, быть кем-то, кто не подчиняется общечеловеческим законам, а живет по каким-то своим, вселенским, по песочным часам…