— Слава корчмам и блинным! — мощно возгласил дьякон. — Ибо всякое дыхание жаждет рюмки и хвалит господа!
— А ты не преувеличиваешь, Валя? — усомнился Щура. — Ведь это так маловероятно! И не отвечает цели эксперимента.
— Цели не отвечает, зато согласуется с природой как эксперимента, так и подопытного объекта, сиречь, Славы, — горячился Вовочка. — Сейчас я это вам убедительно обрисую.
— Ох, маменька, все косточки болят! — пожаловался Павлу-ша. — Драться с холопьем заставили, еле отбился!
— Спать-то с разными проходимками вы были горазды, ваше сиятельство, — не унимался Ферапонт. — Княгиням ручки целовали, а за дворовую девку богу душу отдали, того не гадаючи. А, возможно, не богу, а черту, вы ведь правды о себе не скажете, где ныне обретаетесь.
— Сказано: не сотвори прелюбодеяния, грех сие великий, — громыхнул дьякон. — А спать с кем попало — тоже божью заповедь нарушать. Лучше уж с кем попало пить, писание того не запрещает. Грехи, грехи на вас, ваше сиятельство.
— Грехи ты, расстрига, замолишь, — огрызнулся граф. — Исправлять ошибки твоя святая обязанность.
— Исправлять ошибки наша святая обязанность, — рассудительно говорил Семен. — Что мы виноваты — неоспоримо. Но как исправить? Аппарат вышел из строя. И потом — по-прежнему не представляю себе методику нового эксперимента.
— По-прежнему не представляю себе, как мы соединились в одном теле! — сердился граф. — Но коли так случилось, делать нечего. Однако прошу не забывать, кто вы и кто я. Послушайте, вы… Как вас там? Ферапонт Негодяич, так? Впредь потрудитесь, голубчик, не вылезать, пока я не разрешу.
— Пока я не разрешу у начальства вопрос о финансировании второго эсперимента…
— Семен, есть дураки круглые, а ты — многоульный! Сотый раз твержу — метод уникально прост, его без дополнительных…
— Ишь, чего ему — без разрешения не вылезать! Феодал недобитый! Под игом царизма изнывая, лучшие силы страны, можно сказать, стремясь к свободе, к свету…
Как ни был измучен Слава, этого он не вынес. Он закричал не своим голосом — в том смысле, что и предкам этот разъяренный голос не принадлежал:
— Это кто же “лучшие силы”? Кто “к свободе, к свету”? Ты, негодяй?
— Мальчики, Слава что-то простонал! — встревожилась Валя. — Мне кажется, ему хуже.
— Хуже, чем есть, быть не может!
— Между прочим, вьюноша, мы твои предки, — обиженно шелестел Ферапонт Иванович. — В некотором роде — пра-пра! А к старости, молодой человек, отнесись с уважением. Помнится, кровопийца Самсонов Второй…
— Ибо сказано — чти отца своего и мать свою! И еще: разделившиеся в себе самом — погибали обречено! Не осуждай, да не осужден будешь!
— Золотые слова, батюшка, слушать сладостно! — радовался Павлуша. — Не будем ссориться, господа! Лучше бы покушать, да отдохнуть. Так истомился, так истомился. Егорку бы кликнуть. Попрошу маменьку послать его на конюшню пороть, чтобы не опаздывал.
— Черт знает что! — слабо вознегодовал Слава. — Не предки, а монархический заговор, подполье какое-то! И все сословия: дворянство, купечество, духовенство. Мещан одних не хватает.
— А сам ты — не мещанин? — с ехидцей подколол Ферапонт. — Сам-то ты — другой? От коренного естества отказываешься!
— Сам-то он, конечно, другой, — подвел Шура итог какому-то спору. — Но от коренного естества не отказывается, только путает сегодняшнюю натуру с давно прожитыми. И следовательно…
— Будем его будить, мальчики, чтоб сообщить наше решение?
— Не будем. Пойдем в лабораторию, еще разок все просчитаем. А он пусть спит.
Но Слава не спал. В нем бушевал граф Лукомцев. Граф орал, как пьяный извозчик. Непредвиденное родство с купчишками и низшей духовной братией возмещало графа до глубины всей его несдержанной натуры, робкого Павлушу он презрительно игнорировал. И что его бессмертную душу вселили в тело какого-то жалкого учителишки тоже бесило. Выкричавшись, граф величественно разъяснил неожиданным родственникам, что они должны быть горды совместным с ним пребыванием в одном теле. Ибо славный род Лукомцевых считает поименно своих предков от вышедшего еще в девятом веке из Угорской земли князя Лукома, что означает “хитрый”. И поэтому он в наказание за поношение от какого-то недоучки, объединившего их всех в себе и осмелившегося на него, графа, закричать, охотно бы отрезал тому недоучке уши. И удерживает его от такого справедливого поступка только то, что, к сожалению, уши у них общие.
— Заткнись, граф! — устало попросил Слава. — Всеми твоими тысячелетними угорскими предками прошу, ваше сиятельство — угомонись!
Граф не заткнулся и не угомонился, он ушел в себя. И сделал это с такой силой, что поволок за собой всех своих родственников. Слава вдруг увидел себя в каком-то древнем сельце. Уже наступал рассвет, но еще было тихо. Прокричали первые петухи. Граф спустил ноги с кровати и заорал то самое, с чего началось его появление — или возрождение — в лаборатории трех физиков.
— Дрыхнешь, ракалья! Изрублю в куски! Федор, сапоги, живо!
— Да слышу, господин поручик, слышу!
Заскрипела дверь, и невысокий солдатик в измятой форме тяжело застучал по комнате рыжими стоптанными сапогами.
— Чего изволите? В такую-то рань…
— Молчать, рыло! Пуншу! Голова трещит, мочи нет!
— Сами же с господами офицерами все без остатка вылакали.
— Что?
Рука у графа была тяжелая. Федор вылетел за дверь, по инерции прокатился через сени и рухнул на землю во дворе. Потирая скулу, он поднялся и скорбно прошептал в посветлевшее небо:
— Гвардеец, накажи его господи!..
— Господи! — потрясенно подхватил дьякон. — Ведь так и убить можно!
Осторожный Ферапонт и трусливый Павлуша благоразумно помалкивали. Слава, как ни был измучен, мог бы повысить голос и укоротить буйствующего гвардейца. Но что-то подсказывало ему, что безобразная сцена в бедной деревушке возобновилась не зря: было нечто важное для них для всех в событиях, совершившихся почти двести лет назад. И он не помешал себе-графу сидеть на жесткой постели и, свесив голову, искать выход из почти безвыходного положения. Все так хорошо начиналось и все так плохо кончилось, что хоть пулю в лоб пускай! Так оскандалиться, так оскандалиться! Блестящий гвардейский офицер, поручик Великого князя Михаила Гренадерского полка, дважды отмеченный на плацу самим государем, несчетно раз награжденный за выправку в конном строю за точность парадного прохождения… И нужно было полюбить ослепительную Полину Белозерскую! Хотя ежели положить взгляд с другой стороны, то княгиня Полина — подарок судьбы, какой господь дарует не каждый день Прелестная, скучающая блондинка, молодая красавица, ровно на тридцать четыре года моложе безобразного плешивого супруга — такой увидел он ее впервые на балу у графини Паниной. И понял, что знакомство не ограничится любезными словами и туром вальса. И не ограничилось! А чем завершилось? Многоопытный князь всюду имел клевретов и наушников — подстерег забывших осторожность любовников. Подстерег на месте преступления и точно в момент преступления, — в своем собственном каретном сарае, ночью, в парадной золоченой карете с княжескими гербами! Правда, хоть и два лакея сопровождали князя, великой неосторожностью было с его стороны вторгаться в любовные утехи поручика Лукомцева. Оба лакея грохнулись головами о балки сарая и остались лежать, сердечные, тихонько постанывая. А плешивого князеньку Лукомцев без особой осторожности вынес на руках во двор и самолично погрузил по шею в навозный, ящик. Присланный поутру вызов граф не принял, ибо не мог сражаться с человеком, вываленном в навозе. И вот результат — княгиня, Полина с горя умчалась в Париж, а поручика графа Лукомцева по высочайшему рескрипту выслали сюда, в заштатный Страханский полк, в компанию офицеров, где пьют лишь пунш да сивуху, а в карты сражаются так грубо, что и столичного шулера оторопь возьмет. И хоть бы одна пригожая рожица в гарнизоне.
Граф, вздохнув, оторвался от грустных размышлений и вышел на двор. Совсем рассвело. Солнце озолотило верхи дерев. Надрывно голосили петухи. То там, то здесь взмыкивали коровы.
За спиной графа скрипнула дверь — доить свою буренку вышла Анюта. Лукомцев чаще общался с ее мужем, угрюмым неразговорчивым кузнецом Петром. Тот исправно снабжал поручика “зеленым вином”, но жену от его глаз прятал. Впрочем, граф успел заметить, что Анюта довольно красива и стройна.
— Дозволь пройти, барин!
— Постой, красавица, — придержал ее Лукомцев. — Что ты неласковая такая, не заходишь ко мне. Посидели бы, поговорили.
— Некогда, барин, разговоры разговаривать. Да и о чем? У вас разговоры господские… Пусти!
Лукомцев притянул Анюту поближе. В ноздри ударил теплый аромат молока, сена, ржаного хлеба. У графа от напора чувств вдруг ослабели ноги. Воспользовавшись этим, Анюта выскользнула из его рук и скрылась в хлеву. Граф подпер дверь избы колом и бросился следом.