Лукомцев притянул Анюту поближе. В ноздри ударил теплый аромат молока, сена, ржаного хлеба. У графа от напора чувств вдруг ослабели ноги. Воспользовавшись этим, Анюта выскользнула из его рук и скрылась в хлеву. Граф подпер дверь избы колом и бросился следом.
Анюта боролась молча, и только изнемогая, отчаянно позвала мужа. Тот проснулся не сра’зу, да еще и не сразу вышиб припертую дверь. Когда Петр вылетел во двор, граф Лукомцев уже выходил из хлева. В неистовстве Петр взмахнул колом — и граф в последний момент увидел встающее над землей солнце…
— Ужасти какие! — со страхом бормотал Ферапонт Иваныч.
— Маменька, боюсь, тут людей убивают! — плакался трясущимся голоском Павлуша.
— Упокой, господи, грешную душу недостойного раба твоего графского благороднейшего звания и беспутного состояния! — истово молился дьякон.
— А злодей-то, злодей Петрушка этот, его-то как? — забеспокоился Ферапонт. — Графа жаль, да туда ему и дорога! А убивца-то? Неужто сбежит, охломон?
Слава знал, что будет дальше, но говорить не хотел. Ибо, собственно, это было не знание, а видение — смутные картины, беспорядочно проносящиеся в мозгу. Он видел то стайку родственников графа, слетевшихся в родовое поместье раздербанивать — каждому по клочку — основательно порушенное лукомское состояние, то шагал в далекую каторгу с кандалами на ногах молчаливый Петр — и был видом таков, что даже соседи, такие же кандальные, без особой нужды старались не заговаривать с ним. А еще путано проступала Анюта, то одна, заплаканная, то с “графенком” на руках — забитая, быстро стареющая баба…
— Вставай, жертва науки! — благодушно сказал Семен. — Солнышко, правда, не встает, а заходит, но и закат — к пробуждению.
— Точно вам говорю, спит за пятерых сразу! — восторженно высказался Вовочка.
— Спит ли? — усомнился скептик Шура. — Скорей беспамятство.
— Милостивые государи! — пробормотал Слава, не открывая глаз. — Считаю ваше вторжение в мою, так сказать, личную жизнь… Объявите своих секундантов, господа.
— Мальчики, дайте мне! — прозвенел голос Вали. — Я поведу его к себе, пусть он там отдохнет, пока вы наладите аппаратуру для нового эксперимента.
Слава открыл глаза. Шура протягивал мензурку с водой. Радостный Вовочка скороговоркой объяснял перемену в ситуации:
— Пока ты дрых, мы втроем были у Лысого… Ну, у нашего старика, ясно? Он хоть и доктор, и профессор, а понимания не лишен и вообще парень с чувством. — И Вовочка опять кого-то передразнил: “Значит так, мои молодые неосмотрительные друзья. Случай, конечно, уникальный и грех нам всем будет, если не извлечем из него содержащееся в нем научное содержание. Стало быть, выделяю двух наладчиков, четырех лаборантов — и немедленно за работу, други мои, немедленно за работу!”
— В общем, завтра аппарат восстановим, — сказал Семен. — И ждем тебя к шести без опоздания.
— Пойдем, Славик, — сказала Валя. — На время ты будешь полностью в моей власти.
Слава вяло кивнул трем приятелям. Валя взяла Славу под руку. На улице он пошатнулся. Сцена убийства графа сидела в нем “по живому”, он еще не ощутил себя полностью воскресшим. Валя с тревогой сказала:
— Боюсь, ты не дойдешь пешком. У тебя найдется рубль на такси? У меня только несколько копеек.
— Обойдется, — пробормотал Слава. — Даже будучи графом, я не езжал на такси, только в каретах. А карет нету, верно?
— Карет нету, — охотно поддержала Валя. — И породистых коней не найти. Ты ведь был лихим наездником, разве не так? Можно только пожалеть, что все это осталось в далеком прошлом.
Славе захотелось показать, что не все из прошлого в нем преодолено. И в парадной Валиного дома он с неожиданной — особенно для себя — силой схватил ее на руки и понес по лестнице. Перепуганная, она попыталась вырваться, он не пустил, и она быстро смирилась, опустив голову на его плечо, чтоб ему было удобней нести.
— Хорошо, — сказала она на площадке пятого этажа. Он с удовольствием смотрел на ее раскрасневшееся лицо. — Теперь я уверена в твоем скором выздоровлении, Славик.
А Слава пожалел, что в доме только пять этажей.
Квартира Валиных родителей была большая — на три комнаты. Отец и мать были дома. Валя — Слава это понял сразу — в семье командовала. Она решительно сказала:
— Мой друг Слава Соловьев. Впрочем, у него имеются другие имена и фамилии. Не смотрите с удивлением. Он жертва науки. Во многом виновата я сама, объясню потом, а сейчас ему надо поспать. Он полежит эту ночь на папином диване. Завтра из него будут изгонять внедренные посторонние личности, ликвидировать электронную порчу. Надеюсь, понятно? Во всяком случае — для первого знакомства…
— Изгонять посторонние личности? — протянул отец, высокий седоватый мужчина с умным насмешливым лицом, — раньше изгоняли бесов, — правда, молитвами, а не электроникой, было, наверно, не так эффективно, как ныне. А разреши узнать, Валюша, много в твоем друге внедрено этих хвостатых?.. Я имею в виду — посторонних личностей?
— Четыре! — сказала, как отрубила, Валя. — Возможно, и больше, но остальные пока в латентном состоянии. Папа, я не поняла — как насчет дивана?
— Насчет дивана — распоряжайся сама, Валюша. Не уверен, впрочем, что даже разложенного дивана хватит на пятерых, особенно если электронные личности, так сказать, акселератных габаритов.
Слава захохотал — ему сразу понравился этот ироничный и, по всему, добрый человек. Валя заверила отца, что внедренные личности — из прошлого, а в древности люди были щупловаты, что доказывают, например, выставленные в музеях стальные панцири и кольчуги.
Мать — невысокая, полная женщина с темными глазами — не принимала участия в шутках. Она достала белье и помогла Вале застелить диван, молча поглядывая на Славу. Внедренные хвостатые личности и прочая электронная порча — блажь, читал Слава в ее взгляде. А вот каков ты сам по себе, парень, без твоего электронного колдовства? Достоин ли моей дочери, ее-то, кажется, ты уже околдовал без всякой электроники, хоть и аттестуешься как жертва науки.
Возбуждать к себе жалость — прием, разработанный еще до научно-технической революции!
Утром Слава обнаружил, что он один в чужой квартире. На столе лежала записка: “Родители на работе. Я приду к обеду. Завтрак на кухне. Отдыхай. Валя”. Слава поплелся на кухню, но есть не стал, только выпил полстакана кофе из термоса. Возвратившись в комнату, он снова лег на диван. Надо было додумать одну явившуюся еще вчера мыслишку.
Мысль была простая и грозная. Вчера, засыпая, он вдруг удивился, что граф Лукомцев ни разу не заговорил по-французски. А ведь не может того быть, чтобы он не владел французским, как своим родным. Сегодня эта туманная мысль возобновилась и стала ясной. Граф не говорил по-французски не потому, что не знал французского, а потому, что этого языка не знал Слава. Он изъяснялся только словами, которые знал Слава. И дьякон грохотал одними общеизвестными церковными цитатами. О Павлуше и думать нечего — сплошной рев, словарь — сотня слов, на порядок ниже дикарского, а эмоции, не выше подкорки, скорей физиология, чем психология. И самый словоохотливый и ехидный — Ферапонт Иванович: ведь ни одного словечка сверх тех, какие и до него — по литературе — знал Слава. Все они используют его словарный запас, выбирая из него то, что им ближе подходит — и ни одного слова своего личного, индивидуального. Почему? Значит ли это, что они неживые? Видения бреда? Может, и не было никогда ни графа Лукомцева, ни Ферапонта, ни Павлуши, ни дьякона? А были одни доминанты его реального характера, гипертрофированные эмоции, варварски усиленные волновыми излучениями электронного аппарата. И сам его мозг облек эти эмоции в образы каких-то личностей, когда они переросли обычные размеры. Кажется, Руставели сказал, что нельзя вылить из кувшина того, чего в кувшин не было заранее налито. Короче, он, Слава Соловьев, все же тривиально сошел с ума, ибо все внедренные личности — его бред. Он не поверил в свое сумасшествие, до того его одурили все эти графья, купчики, недоросли и пьянчуги. Но они лгали о своей реальности!
— Защищайтесь, призраки! — со злостью приказал Слава. — Доказывайте свою реальность.
Фантомы мигом распоясались:
— Милостивый государь! — грозно объявил граф. — В высшей степени непорядочно пользоваться нашим беспомощным положением! Как благородный человек считаю своим долгом…
— Бросьте, граф! — бесцеремонно прервал его Ферапонт. — О чем с ним расталдыкивать. Я лично-с ощущаю себя не менее реальным, чем он, а может и поболе его. Он, к примеру, на кухне быв, ни к колбаске, ни к сырку не притронулся, в такую, можно сказать впал бестелесность. А я бы не отказался, ибо голод не тетка, тем более, что в нашем роду теток не было ни у кого, такая воля господа вышла.