Время медленно подтянулось к вечеру, и когда ровно в пять Добрынин и Ваплахов отошли от дверей, в главный цех хлынул поток мам, спешивших первыми добежать до ленкомнаты, чтобы, забрав своих детей, отправиться домой.
Вечером народные контролеры варили вермишель и говорили о жизни. Оба были уставшие, хотя усталость эта не была физической. Усталость была нервного характера.
— Ты свою фотографию служебной жене послал? — спрашивал Ваплахов.
— Нет, — отвечал Добрынин.
— А почему?
На этот вопрос Павел Добрынин ответить не мог. Не знал он: почему не послал Марии Игнатьевне свою фотографию. Было в их с Марьей Игнатьевной отношениях что-то странное, что-то ставившее его служебную жену как бы главнее и важнее его. Но кроме этого смутные мысли возникали в голове народного контролера, когда думал он о своем служебном сыне Григории, да и вот еще об упомянутой в письме товарища Тверина «младшенькой Маше». «Как же это может быть, — думал Добрынин, — чтобы мои дети рождались без моего участия?» Однако после этих сомнений приходили мысли о порядке, не о том порядке, который можно навести в комнате или на кухне, а о заведенном порядке. И вспоминал тогда Добрынин, что и о рождении Григория сообщили ему радиограммой из Кремля-а значит наверняка знали они, что это его сын. И вот о «младшенькой Маше» сам Тверин написал, а значит и сомнений не должно возникать у него, Добрынина. Ведь сомневаться — значило не верить товарищу Тверину, а это все равно, что Родину предать. Так думал Добрынин.
Дмитрий Ваплахов, видя, что товарищ окунулся с головой в мыслительный процесс, больше вопросов не задавал.
Вскоре вермишель сварилась, и народные контролеры сели ужинать.
Следующий рабочий день начался так же, как и предыдущий. Снова прибегали работницы, снова слезливо упрашивали контролеров впустить их на минутку: кто-то хотел сыночку конфетку отнести, кто-то беспокоился о своей дочурке.
Добрынин стоял на дверях непоколебимо. Стоял и думал о том, что отцы этих детей намного тверже и дисциплинированней — ведь ни один из них не пытался проникнуть в ленкомнату.
Ваплахов стоял на вторых дверях, думал о Тане Селивановой. Вдруг услышал он откуда-то сверху детский смех. Задрал голову, посмотрел на раскинувшиеся под потолком подвесные переходы и вдруг увидел, как промелькнула там, на высоте, детская фигурка.
— Э-э-эй! — крикнул Ваплахов, желая привлечь внимание кого-нибудь из находившихся наверху рабочих, но крик его долетел до высокого потолка, раздробился на гулкое эхо и затих. И никто не посмотрел оттуда вниз, никто не побежал вниз по лестницам.
«Неужели там никого нет?» — подумал урку-емец.
Он понимал, что нельзя просто так оставить свои пост, но в то же время все большее волнение охватывало его, когда думал он об этом ребенке, гуляющем там, куда даже сам Ваплахов ни разу из-за боязни высоты не поднимался.
И тут в тишине главного цеха раздался звонкий, как бьющееся стекло, детский крик.
Ваплахов дернулся, закрыл охраняемую дверь на задвижку и побежал к ближайшей лестнице.
Железные ступеньки скрипели под его ногами.
Крик повторился, и было в нем столько страха и отчаяния, что урку-емец, не думая о собственной безопасности, бросился по шатким подвесным мосткам туда, где кричал этот ребенок.
Гул железной паутины мостков и лестниц, заколыхавшейся под ногами Ваплахова, заполнил весь цех. И самому ему было уже страшно бежать, но все равно звучал в этом сплошном гуле едва различимый детский крик, и Ваплахов спешил, спешил на помощь.
В какой-то момент он услышал плеск воды, совсем рядом. И, остановившись на мгновение, оглянулся по сторонам. Потом подбежал к угловому чану и увидел там, среди подходившего к самым стальным бортам спирта, мальчишку в матросском костюмчике, размахивавшего ручонками и кричавшего что было силенок. Он болтался в самой середине огромного чана, и ясно было, что не дотянуться ему до ближнего бортика.
Ваплахов с ужасом представил себе ребенка, опускающегося на ясно видимое дно этого глубокого чана, представил себе его бледную перепуганную насмерть мать. Подумал: а если б это был мой ребенок?
И какая-то сила заставила Ваплахова разбежаться и, перепрыгнув через невысокие перила, упасть в этот заполненный спиртом чан. Инерцией его вынесло прямо к мальчишке, и, собрав всю свою силу, Ваплахов схватил его руками и толкнул, вперед, к ближнему стальному бортику. Волна, возникшая после падения Ваплахова в спирт, помогла мальчишке дотянуться ручонками до бортика.
Ваплахов неумело размахивал руками, пытаясь подплыть к мальчишке. От запаха спирта щипало в носу. Жгло в глазах. Болтаясь в этой жидкости, урку-емец дотянулся до мальчишки, схватив его за маленькую обутую в сандалик ступню. Потом из последних сил рывком бросил эту руку вперед и увидел, как ребенок наполовину вылетел из спирта и, перевалившись через низенький стальной бортик чана, приземлился на железные мостки.
«Ну все», — облегченно подумал обессиленный Ваплахов, и тут неведомая сила потянула его вниз.
Он испуганно оглянулся по сторонам, попробовал дотянуться до ближнего бортика рукой, но не смог. И тогда он закричал, закричал что было сил. И крик его, подхваченный гулким железным эхом, обрушился на весь цех.
Гудели под ногами бегущих подвесные мостки и лестницы. Бежали на крик рабочие в черных комбинезонах. Бежал за ними следом оставивший свой пост Павел Добрынин, ничего не подозревающий о случившемся. Бежал на помощь кому-то неизвестному — так он думал.
Остановившись у углового чана, рабочие увидели на мостках лежавшего без чувств мальчишку в матросском костюмчике. Один из рабочих заглянул в чан и тут же отшатнулся. Он что-то пытался сказать товарищам, но слова застряли в его глотке, и только бессвязное бормотание вырвалось наружу.
Внизу, на пятиметровой глубине, лежал, раскинув руки Дмитрий Ваплахов. Его открытые глаза спокойно смотрели вверх, на железный потолок цеха.
Подбежал запыхавшийся Добрынин. Первым делом увидел мальчишку, присел около него на минутку — приложил руку к груди — рука услышала биение сердца.
Потом заглянул через плечи рабочих в чан, и тут судорога пробежала по его телу.
— Что же вы! — закричал он стоявшим неподвижно рабочим. — Что же вы?!
Потом, отпихнув их, бросился в чан. Донырнул до дна и, подняв утонувшего товарища, выплыл на поверхность. Дотянулся до бортика и почувствовал, как силы оставляют его, как жжет в глазах спирт. Но тут подхватили его и Ваплахова сильные руки рабочих. Вытащили их на мостки.
Очнулся Добрынин в палате заводской больницы. Рядом хлопотала медсестра, готовясь сделать ему укол.
Все еще болели глаза и в ушах стоял звон.
— Как там Дмитрий? — спросил он медсестру.
Она оглянулась, закусила нижнюю губку. Молча едва заметно мотнула головой.
Добрынин все понял. Отвернулся, смотрел на белый потолок. Тяжесть опускалась ему на грудь. Опускалась медленно, но беспрерывно, и, пытаясь остановить ее, Добрынин поднял вверх руки, защищая себя. Но тяжесть была сильнее, и руки не могли остановить ее. Все ниже и ниже опускались они, пока не упали бессильно на кровать. Сперло дыхание, белый потолок опустился прямо на открытые глаза, и страшная боль, возникшая, казалось, в самих зрачках, волнами побежала по всему телу. Тело дернулось, подпрыгнула левая рука и тут же снова бессильно опустилась.
Медсестра схватила ее, эту бессильную руку, быстро протерла спиртом внутреннюю сторону локтевого сгиба и вонзила в синюю набухшую вену иголку шприца. Руки у медсестры дрожали.
Потолок стал медленно подниматься над Добрыниным. Он пошевелился, посмотрел на наклонившуюся над ним медсестру, увидел ее шевелящиеся губы, но ничего не услышал — что-то давило на уши.
Медсестра, молоденькая девчушка в белом халате, отошла к окошку и выглянула на улицу. На улице моросил дождь.
Когда она вернулась к койке больного — тот уже спал, лежа на спине и приподняв подбородок. Медсестра поправила одеяло, подтянув его повыше, и села рядом на табуретку. Ей тоже хотелось спать, но дежурство только начиналось.
А по улице, под моросящим дождем, шел в сторону больницы директор завода Лимонов. В пухлом коричневом портфеле он нес яблоки для народного контролера.