– Вот и сознайтесь, что вы – заблужденец! – велел ему в тысячный, наверное, раз Чжан. – Сознайтесь!
Заблуждения Обреза-аги не простирались особенно далеко: он просто хотел торговать опиумом. Желательно в масштабах всей Александрии, конечно. Но заблуждением себя отчего-то до сих пор не чувствовал.
– Сознайтесь!
– Ну а чё я ещё сделал-то? – в который раз отпёрся Обрез-ага и отёр выступивший пот противустояния.
– Сознайтесь!..
Баг был вполне спокоен за молодого сослуживца. Раньше или позже Яков Чжан добьётся того, что Обрез произнесёт столь потребное для дальнейшей с ним работы “да, я заблужденец”, – хотя произойдёт сие почти наверняка не из-за искреннего понимания и раскаяния, снизошедшего на человеконарушителя в результате просветляющей беседы со старшим вэйбином, а просто от усталости и желания спать. Таким, как Лагаш, продуктам жизнедеятельности самых дальних хутунов Разудалого Посёлка вразумление доступно не в форме душенаправительных бесед, но лишь в виде регулярных больших прутняков; ещё Конфуций в двадцать второй главе “Бесед и суждений” особо подчёркивал, что в мире встречается столь кривое, испрямить каковое можно только наложив на него прямое и отрезав всё, что торчит. Как раз тот случай…
А в голове у Бага неотвязно и мучительно, как утренняя головная боль, пульсировало одно и то же: что? что ускользнуло от него такое важное? Будто Багу был дан некий знак, но он по невнимательности или рассеянности пренебрёг им, отмахнулся. Не заметил, не придал значения. И теперь мучился, ища ответ, который, казалось, был совсем где-то рядом.
В дверь кабинета постучали.
В сопровождении хмурого дежурного вэйбина вошёл худощавый улыбчивый юноша без шапки и с порядочным прямоугольным пакетом в руках – служащий почтовой курьерской службы “Крылья”. Баг оттиснул личную печать на протянутом ему бланке квитанции, и пакет перешёл в его безраздельное владение.
Оставшись один, Баг разорвал плотную бумагу: перед ним предстал большой деревянный ящик с плотной крышкой на двух металлических защёлках. Ящик был битком набит множеством ящичков поменьше; на крышках их было выжжено Jean-Jack Lekler, а внутри, по двадцать штук в каждом, стройными рядами располагались проложенные плотными листками тёмной бумаги тонкие чёрные сигары – те самые, что одну за одной курил заокеанский человекоохранитель Дэдлиб во время исторической встречи в Управлении внешней охраны, в этом самом кабинете.
Из ящика шёл приятный запах хорошего табака, и Баг растроганно улыбнулся: ну надо же! прислал целый ящик сигар, а я-то тогда только из вежливости к его сигаре прикладывался. Какой славный и достойный человек!
А ведь он в письме просил меня о чём-то – да только тут такое вдруг накрутилось… Про лекарство какое-то узнать… как его… “Fox Fascinations”. Как это будет по-нашему?
Лисье… нет, лисьи… чары…
Баг замер.
Вот оно!
Баг называл такие моменты озарением.
Когда пытаешься схватить за скользкий хвостик старательно уворачивающуюся мысль, вдруг что-то происходит, и – внезапно ловишь. И совершенно не связанные между собою вещи обретают неясную ещё, но отчего-то вполне ощутимую связь. И возникает уверенность: здесь что-то есть.
Баг вспомнил, что за тревожный сон снился ему, когда он был тёплым камнем в раскалённой пустыне: смерть Кати Ци – болезнь старшего брата Ци, любвеобильного Мандриана, – замученный работой Адриан Ци – родовое предание о лисице, которая вывела в люди Ци Мо-ба, – пилюли “Лисьи чары”. Что за пилюли такие?
Которые, получается, не одного Бага интересуют.
И вдобавок нынешняя гатха наставника о воздаянии. “Счастие и горе – всему мерилом лишь поступки наши”… Какой и чей поступок не дал жить маленькой Кате?
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Соловки,
11-й день девятого месяца, первица,
утро
Нечувствительно полетели, понемногу разгоняясь всё пуще, исполненные молитв и трудов телесных дни. Вот и седмица, вот уж и десятидневье минули с той поры, как видавший виды, старенький – он подвизался на тракте сём ещё с середины прошлого века – колёсный пароход “Святой Савватий”, на коем всё, однако ж, работало как часы и чистота царила поистине небесная, неторопливо пересёк слюдяные, плоские водные пространства под серым, дымчатым северным небосводом и, аккуратно шлёпая плицами по студёной глади, вошёл в пролив меж суровыми берегами Большого Заяцкого и Соловецкого островов.
Пароходик был переполнен. Как быстро выяснил Богдан, так бывало всегда, а особенно осенью, в преддверии скорого закрытия водного пути шугой – коварною ледяною кашей, разводьями и промоинами вечно соблазняющей неопытных паломников пускаться на свой страх и риск в кажущийся коротким переход, обычно заканчивающийся на сброшенной со спасательного геликоптера верёвочной лесенке где-нибудь в горловине Белого моря, а то и подле острова Моржовец, против Мезенской губы – туда неизменно выносило течениями лодки да яхты, стиснутые мелкими, но необоримыми льдинами, нескончаемо шипящими от трения друг о друга, точно разгневанные змеи.
Переход от Беломорска занял чуть более суток. Первые часа два после того, как заворчала машина и чуть скошенная труба с изображением княжьих барм и надписью “Северо-Западное пароходство” начала кашлять поначалу угольно-чёрным, а после сизым полупрозрачным дымом, почти неразличимым на фоне тяжких предвечерних туч, Богдан простоял на палубе близ кормы, провожая взглядом растворяющийся в дымке низкий берег с редкими огоньками; было ещё достаточно светло. Потом берег утонул в дымке, застилавшей тёмную, тяжёлую воду всё гуще и гуще, дымка постепенно превратилась в пелену, и вскоре “Святой Савватий” как будто повис в сумеречной бездне, непроницаемой и мутной; вязко колышущаяся, совсем теперь почерневшая гладь студёного моря обрывалась в каких-нибудь двадцати – тридцати шагах от корабля, пропадая в медленно клубящихся волокнах и струях; плицы с трогательным усердием пенили эту гладь, но, казалось, пароходик стоит на месте – лишь, вторя дыханию вод, то медленно тянется вверх, то замирает на мгновение на пологом гребне, то столь же медленно оседает вниз.
Поначалу Богдан был не одинок на палубе – большинство едущих на острова паломников, трудников да обетников прощалось с материком так же, как и сановник; но вскоре, озябнув в промозглом тумане, почти все попрятались вниз, в каюты да буфеты, греться чаем. Оживлённый гомон кругом постепенно затих, и, когда совсем смерклось, Богдан остался на палубе едва ли не один и долго ещё стоял, бездумно и печально, со странным ускользающим чувством то ли освобождения, то ли умирания глядя на неустанно работающие колёса, в туман, на границу тумана и моря, откуда медленно выкатывались навстречу “Святому Савватию” покойные, тягучие волны. Он не вступил за эти два часа в разговор ни с кем, даже по пустякам. Ровно известный мосыковский архимандрит четырнадцатого века Иван Непейца, Богдан “сниде в келию молчания ради” и, как Сергий Радонежский, “божественную сладость молчания вкусих”[31].