— О, опять встретились, — приветствовал он Лабина. — Помнишь меня?
Кен повернулся к Кларк:
— Он — все еще правонарушитель. Система уже не та, что прежде, но ресурсов в его распоряжении полно, а над ним — никого, кто мог бы его обуздать.
— Знаю, — согласилась Кларк.
— Возможно, он установил за нами наблюдение.
— Ты что, боишься, что большие шишки подслушивают? — с полным ртом питательных веществ пробубнил Рикеттс. — Эт ты зря. У них нынче других забот полно.
Лабин ответил мальчику холодным взглядом:
— О чем речь?
— Вообще-то, он прав, — вставила Кларк, — кое-кто вот-вот утратит контроль над своими...
Ее перебил глухой звук, похожий на залп далекой артиллерии.
— Внешними демонами, — закончила она, но Лабин уже выскочил из машины. За полосой воды, в распластанной тени ветряков, пылала водородная станция.
Они как будто мгновенно поменялись местами.
Кларк теперь отстаивала политику невмешательства:
— Кен, нас всего двое!
— Один. Я справлюсь в одиночку.
— С чем именно? Если в УЛН предатель, пусть Управление с ним и разбирается. Должен быть способ передать сообщение за океан.
— Я и собираюсь, если мы найдем доступ к трансатлантической линии. Но сомневаюсь, что от этого будет толк.
— Можно вести передачу с «Вакиты».
Лабин покачал головой:
— Нам известно, что в УЛН есть, по меньшей мере, один предатель. Сколько еще работает с ним, мы не знаем. Нет гарантии, что сообщение, посланное через любой узел в Западном полушарии, дошло бы по адресу, даже... — он бросил взгляд на пожар у берега, — даже если бы не это.
— А мы отойдем от берега. Можем переплыть океан и доставить письмо лично, если...
— А если бы и дошло, — продолжил он, — то бездоказательное заявление о том, что правонарушитель УЛН способен на измену, вряд ли встретят с доверием в мире, где не известно о существовании Спартака.
— Кен...
— Пока мы их убедим принять нас всерьез, пока соберут силы, Дежарден сбежит. Он не дурак.
— Ну и пусть бежит. Если он перестанет препятствовать Сеппуку, от него не будет вреда.
Конечно, она страшно ошибалась. Уходя с шахматной доски, Ахилл мог наделать очень много вреда. Мог даже устроить так, что Лабин провалит задание, — а Кен этого допустить не мог ни за что на свете.
Лабин никогда не увлекался самоанализом. Тем не менее, он невольно задумался, нет ли в доводах Кларк крупицы истины. Насколько проще было бы послать сообщение и отойти в сторону. Однако... жажда насилия стала почти неодолимой, а правила действовали, только пока человек им позволял. До сих пор Лабин оставался более или менее верен своему кодексу — за мелкими исключениями вроде Фонга. Но, оказавшись перед лицом нового испытания, он сомневался, много ли в нем осталось от цивилизованного человека.
Лабин был невероятно зол, и ему очень нужно было на ком-то сорвать зло. По крайней мере можно выбрать объект, который действительно того заслуживал.
БЛОХИОна почти не помнила времени, когда не истекала кровью. Кажется, всю жизнь провела на коленях, в дьявольском экзоскелете, который выворачивал и растягивал ее, издеваясь над пределами человеческой гибкости. У тела выбора не было — никогда не было выбора: пляшущая клетка отобрала его, превратив Таку в резиновую куклу на веревочках. Суставы выворачивались и, щелкая, вставали на место, словно куски дешевой хрящеватой головоломки. Правой груди она лишилась целую вечность назад: Ахилл надел на нее петлю из мураволоки[42] и просто потянул. Грудь дохлой рыбиной шлепнулась на эшеровский кафель. Она помнила, как надеялась тогда, что истечет кровью до смерти, но ей не позволили: Дежарден раскаленной металлической пластиной прижег рану.
Тогда у нее еще были силы кричать.
Уэллетт уже некоторое время существовала в пространстве между собственным телом И потолком, в интерфейсе между адом и беспамятством, выстроенном из грубой необходимости. Она могла сверху рассматривать ужасы, творимые с ее телом — почти рассеяно. Чувствовала боль, но абстрактно, как будто считывала показания прибора. Иногда пытка прерывалась, и Така соскальзывала в свою плоть, из первых рук оценивая степень повреждений. Даже тогда страдание было скорее утомительным, чем болезненным.
И сквозь все эти раны шли безумные уроки, бесконечные нелепые вопросы о хиральных катализаторах, гидроксильных медиаторах и кросс-нуклеотидном дуплексировании. За ошибочными ответами следовали наказания и ампутации, за верными — изнасилования, невыносимые, но на общем фоне казавшиеся передышкой.
Она понимала, что ей уже нечего терять.
Ахилл взял Таку за подбородок и приподнял лицо к свету.
— Доброе утро, Элис. Готова к уроку?
— Пошел ты, — прохрипела она.
Он поцеловал ее в губы:
— Только если справишься с тестом. Иначе, боюсь...
— Пошел ты... — приступ кашля скомкал эффект, но Така упрямо продолжала: — ...пошел ты со своими тестами. Мог бы прямо взять, чего тебе... надо — пока еще... можешь.
Он погладил ее по щеке:
— У нас маленький всплеск адреналина, а?
— Рано или поздно про тебя... узнают. И тогда они...
Он расхохотался:
— С чего ты взяла, что они еще не знают?
Она сглотнула и сказала себе: «Нет!»
Ахилл выпрямился, и голова у нее повисла.
— Откуда ты знаешь, что отсюда трансляция не идет по всему полушарию? Думаешь, мир поскупится принести мне твою голову на палочке за все добро, которое я ему сделал?
— Добро... — прошептала Така. Ей хотелось смеяться.
— Знаешь, сколько жизней я спасаю, когда отвлекаюсь от усилий дать тебе достойное образование? Тысячи. В неудачные дни. А конфетку вроде тебя получаю, может, раз в месяц. У того, кто меня вырубит, на руках окажется больше крови, чем у меня за всю жизнь.
Она покачала головой:
— Не... так.
— А как, конфетка?
— Все равно... скольких ты спасаешь. Не дает тебе права...
— Ух ты? Это уже не биология, верно? Скажи, есть ли предметы, в которых ты не тупее мешка с говном?
— Я права. Ты сам знаешь.
— Знаю! Думаешь, нам лучше вернуться к «добрым старым временам», когда всем заправляли корпы? Самая захудалая корпорация убивала людей больше, чем все сексуальные маньяки за всю историю человечества, ради паршивой нормы прибыли — и ВТО их за это награждала!
Он сплюнул: слюна легла на пол маленькой пенистой амебой.
— Всем плевать, моя сладенькая. А если кто озаботится, тебе будет еще хуже, потому что они поймут: я — перемена к лучшему!