Неоднократное сопоставление Козьмы Пруткова с Козьмой Мининым и даже с Козимо Медичи уводит читателя от истинного смысла его имени. Скорее всего Кузьмой, а впоследствии Козьмой, его назвали, желая читателя подкузьмить. А Прутковым, — вероятно, желая читателя высечь. Нет, не высечь в мраморе, на что мог рассчитывать только Козьма Прутков, а высечь насмешкой. И не только читателя, но и его, Козьму, — ведь в том и состояло его предназначение, его роль сатирического персонажа.
Умер он, как утверждают его биографы, в 1863 году. Он мог спокойно умереть: трудные времена для русской сатиры кончились (насколько они могут кончиться для сатиры). Чехов уже родился. Салтыков-Щедрин вернулся из ссылки и написал свои «Губернские очерки».
Правда, не было сатирика, который сам стал бы достойным объектом сатиры, но в этом не было большой беды: объектов сатиры всегда было достаточно.
В год смерти Козьмы Пруткова вышли «Невинные рассказы» Щедрина, в которых впервые родилось слово, применимое ко всему творчеству скончавшегося писателя.
Благоглупости. То есть глупости, произносимые с важным видом. С таким видом, словно это великие мудрости.
Этот факт заставляет усомниться в том, что Козьма Прутков, наш общий доброжелатель, умер. Возможно, он просто переселился в книги Щедрина, а затем и в книги других сатириков. Ведь благоглупостей много — пока их все изречешь. Тут не хватит ни Щедрина, ни всей сатирической литературы.
Перечеркните минус — и он станет плюсом.
Этим и занимается сатира: все ее плюсы — из наших минусов.
Ярославский вице-губернатор никак не мог понять, в чем состоит заслуга педагога Ушинского. Почему о нем нужно писать в газете? Но, услыхав, что Ушинский начинал свою деятельность в Ярославле, вице-губернатор вздохнул с облегчением: с этого надо было начинать!
Именно с этого нужно начинать, когда говоришь с псковским вице-губернатором о Пушкине, с тульским — о Толстом, с архангельским — о Ломоносове.
Провинция!
Провинция гордится только своим, а все остальное оставляет без внимания. Это ей помогает не падать в собственных глазах.
И все же тесно человеку в провинции, хотя провинция намного просторнее, чем столица. Столичных поэтов не называли ни московскими, ни петербургскими, а замечательный поэт Леонид Трефолев и после смерти остался «ярославским поэтом», с трудом пробиваясь в литературу из своей географии, между тем как песня его «Когда я на почте служил ямщиком» гуляла по всей России.
Шуточная «История государства Российского…» Алексея Константиновича Толстого была напечатана через восемь лет после смерти автора. А все его исторические трагедии были опубликованы при жизни.
История — дело нешуточное.
В литературе трагедиям всегда везло больше, чем шуткам. То, что для трагедии было шуткой, для шутки нередко становилось трагедией.
Потому что за шуткой стояла правда не историческая, а современная. А за трагедией — историческая, да и то не всегда.
Аристотель пишет, что древнегреческая трагедия возникла из дифирамба.
В жизни тоже так: то, что начинается дифирамбом, оканчивается трагедией.
Живешь эту жизнь, как эпопею, а в конце поглядишь — она вся на одном листке умещается. Стоило ее жить как эпопею? Может, лучше было прожить ее, как афоризм: коротко, по со смыслом? Так бы она лучше запомнилась…
Александр Второй, в отличие от прочих русских царей, не удостоился эпиграммы. Вся критика ему была выдана одновременно — в бомбе народовольца Гриневицкого.
Если б мог это царь предвидеть, как бы он берег своего Щедрина, как любовно растил бы молодого Чехова!
Корнелю для его славы понадобилась вся жизнь, да и нам, читателям, чтоб его узнать, нужно приложить немало усилий.
А вот праправнучку Корнеля узнать легче. Все дело ее жизни умещается в один миг, оно вошло в память, как кинжал, который она вонзила в Марата.
И даже имени ее называть не нужно. Оно всем известно: Шарлотта Корде.
Террор по-латыни — страх. В одном слове слились причина и следствие.
И все это созвучно «терре» — земле.
Не потому ли земля так часто прибегала к террору?
СМЕШНОЕ ВЕЛИКОЕ И НИЧТОЖНОЕ НЕСМЕШНОЕ
В один и тот же год, в один и тот же месяц, с разницей всего в несколько дней, родились на земле два младенца — Чарли и Адольф.
Будущие Чаплин и Гитлер.
Гениальный комический актер и заурядный ефрейтор, претендующий на незаурядность. Гений в роли маленького человека и маленький человек в роли гения.
В течение многих лет они не выпускали один другого из вида.
Они воевали между собой. Правда, разными средствами. Один использовал все виды оружия, другой лишь одно оружие — смех.
«Диктаторы смешны. Мое намерение — заставить публику смеяться над ними».
Жорж Садуль, напомнив эти слова Чаплина, слегка их подправляет: «…диктаторы «также» смешны».
Если б они были «только» смешны. Не было бы на свете людей, приятней диктаторов.
Но есть слабость и у диктаторов: они боятся выглядеть смешными. Поэтому они не выносят смеющихся лиц: им все кажется, что смеются над ними. Осмеянный диктатор принял самые серьезные меры, чтобы заставить Чаплина замолчать. Возможно, его обидело, что в фильме «Великий диктатор» его назвали не Адольфом, а Аденоидом, — с намеком на то, что он мешает людям дышать.
Диктаторы всегда мешали людям дышать, но смех всегда прочищал им дыхание.
Разум поднимается на вершины, оставляя по пути все ненужное: безумство храбрых, безумство любящих, неразумие сострадающих и любое неразумие и безумство. И устраивается он на вершине, строя свою счастливую жизнь так, как он ее понимает.
Но счастья он не чувствует, потому что способен только понимать. И любви не чувствует, поэтому говорит: любовь — это понимание. Из своего понимания он конструирует любовь, как ученые конструируют облик вымершего животного. Конечно, любовь не оживает, но это от нее и не требуется. С неживой даже легче — так проще друг друга понимать.
Как будто в любви можно что-то понимать. Можно понимать лишь когда ее нет, когда вместо любви — одно понимание.