— Пожалуйста, не навещайте его больше, — сказал доктор Гриби.
— Что? — переспросила я, потрясенная и испуганная. Меня охватил ужас, я почувствовала, что захлебываюсь болью. — Подождите, подождите, — взмолилась я. — Он мой друг.
— У вас вообще высокомерное отношение ко мне, да и к миру во всех отношениях. Вы, несомненно, высокообразованная личность, продукт государственной университетской системы. Полагаю, вы закончили Калифорнийский университет в Беркли, вероятно, кафедру английского языка. Вы уверены, что все знаете. Вы наносите огромный вред Биллу, который довольно наивен и отнюдь не искушен. Вы также наносите огромный вред и себе самой, но это меня не касается. Вы неустойчивая, агрессивная личность, которая…
— Но они были моими друзьями.
— Найдите кого–нибудь в общине Беркли, — отвечал доктор, — и держитесь подальше от Билла. Как невестка епископа Арчера вы лишь усиливаете его манию. Фактически, его мания, вероятно, есть интроекция[127] на вас, вытесненная сексуальная привязанность, не поддающаяся eгo сознательному контролю.
— А вы переполнены заумной чушью.
— За свою профессиональную карьеру я перевидал десятки таких, как вы. Вы нисколько не удивляете меня, и вы совершенно мне не интересны. В Беркли полно женщин вроде вас.
— Я изменюсь, — пообещала я в совершенной панике.
— Я сомневаюсь в этом, — ответил доктор и закрыл историю болезни Билла.
Покинув его кабинет — фактически выгнанная, — я бродила по больнице, в замешательстве, оглушенная, напуганная, а также разгневанная — разгневанная больше на себя, за то что раскрывала рот. Я раскрывала рот, потому что нервничала, но в итоге лишь себе навредила. Вот дерьмо, сказала я себе. Теперь я потеряла последнего из них.
Я вернусь в магазин, сказала я себе, и проверю задержанные заказы, посмотрю, что прибыло, а что нет. У кассы выстроится с десяток покупателей, а телефоны будут звонить. Альбомы «Флитвуд Мэк» будут продаваться, а Хелен Рэдди нет. Ничего не изменится.
Я могу измениться, сказала я себе. Бочонок с жиром ошибся, еще не слишком поздно.
Тим, подумала я, почему я не поехала с тобой в Израиль?
Когда я вышла из здания больницы и направилась к автостоянке — издали я видела свою маленькую красную «хонду–цивик», — то заметила группу пациентов, плетущихся за психиатром. Они вышли из желтого автобуса и теперь возвращались в больницу. Держа руки в карманах пальто, я направилась к ним, гадая, был ли среди них Билл.
Я не увидела в группе Билла и продолжила свой путь — мимо каких–то скамеек, мимо фонтана. С дальней стороны больницы росла кедровая роща, где там и сям на траве сидело несколько человек, несомненно пациентов — тех, что с пропусками, достаточно здоровых, чтобы их на время освобождали от строгого надзора.
Среди них был Билл Лундборг, в своих обычных брюках не по размеру и рубашке. Он сидел у основания дерева, поглощенный чем–то, что держал в руках.
Я медленно и бесшумно приблизилась к нему. Он не отрывался, пока я не подошла к нему почти вплотную. Вдруг, почувствовав мое присутствие, он поднял голову.
— Привет Билл, — сказала я.
— Эйнджел, посмотри, что я нашел.
Я присела посмотреть. Он нашел россыпь грибов, росших у основания дерева: белые грибы с — я обнаружила, когда отломала один, — розовыми гимениальными пластинками. Безвредные — грибы с розовыми и коричневыми пластинками в основном не ядовитые. Избегать нужно грибов с белыми, потому что зачастую это поганки, вроде мухомора вонючего.
— И что это?
— Он растет здесь, — ответствовал Билл в изумлении. — То, что я искал в Израиле. За которым я поехал так далеко. Это vita verna, который Плиний Старший упоминает в «Естественной истории». Забыл, в какой книге. — Он захихикал в той привычной добродушной манере, что была так хорошо мне знакома. — Наверное, в Восьмой. Этот точно соответствует описанию.
— По мне, так это обычный съедобный гриб, который можно увидеть в это время года повсюду.
— Это энохи, — настаивал Билл.
— Билл… — начала я.
— Тим, — поправил он машинально.
— Билл, я ухожу. Доктор Гриби говорит, что я разрушила твой разум. Мне жаль. — Я поднялась.
— Нет, ты не делала этого. Но жаль, что ты не поехала со мной в Израиль. Ты совершила большую ошибку, Эйнджел, и я сказал тебе это тем вечером в китайском ресторане. Теперь ты заперта в своем обычном образе мышления навсегда.
— И мне никак не измениться? — спросила я.
Бесхитростно улыбнувшись мне, Билл ответил:
— Меня это не заботит. У меня есть то, что я хочу. У меня есть это. — Он осторожно протянул мне сорванный гриб, обыкновенный безвредный гриб. — Это мое тело, — объявил он, — и это моя кровь. Ешь, пей и обретешь ты жизнь вечную.
Я наклонилась и сказала, прямо ему в ухо, чтобы только он слышал меня:
— Я буду бороться, чтобы ты снова был в порядке, Билл Лундборг. Чинил автомобили, красил их и занимался другими реальными вещами. Я увижу тебя, каким ты был. Я не сдамся. Ты снова вспомнишь землю. Ты слышишь меня? Ты понимаешь?
Билл, не глядя на меня, прошептал:
— «Я есмь истинная виноградная Лоза, а Отец Мой — Виноградарь; Всякую у Меня ветвь, не приносящую плода, Он отсекает; и всякую…»
— Нет, ты человек, который красит автомобили и чинит коробки передач, и я заставлю тебя вспомнить это. Настанет время, когда ты покинешь эту больницу. Я буду ждать тебя, Билл Лундборг.
Я поцеловала его в висок. Он поднял руку утереться, как ребенок вытирает поцелуй, рассеянно, без всякого намерения или осмысления.
— «Я есмь воскресение и жизнь».
— Увидимся снова, Билл, — сказала я и пошла прочь.
B следующий раз, когда я была на семинаре Эдгара Бэрфута, он заметил отсутствие Билла и после лекции спросил меня о нем.
— Снова под наблюдением, — ответила я.
— Пойдем со мной.
Бэрфут повел меня из лекционной комнаты в гостиную. Я никогда не была там прежде и не без удивления обнаружила, что его вкусы тяготеют к искусственно состаренному дубу, нежели к восточному стилю. Он поставил пластинку с игрой на кото, которую я узнала — это моя работа — как редкую пластинку Кимио Ето фирмы «Уорлд–Пасифик». Это издание, отпечатанное в конце пятидесятых для коллекционера стоит многого. Играла «Midori No Аsа», которую Ето сочинил сам. Она очень красива, но звучит совсем не по–японски.
— Я дам вам пятнадцать долларов за эту пластинку, — предложила я.
— Я перепишу ее на кассету для тебя.
— Я хочу пластинку. Саму пластинку. У меня то и дело ее спрашивают. — А сама подумала: и не говори мне, что красота в музыке. Для коллекционеров ценность заключается в самой пластинке. Это не тот вопрос, по которому можно спорить. Я знаю пластинки: это мой бизнес.