Все мы ничтожества — все! Но провидение смеется: наша подлость прежде всего превращает в жертвы подлости нас самих.
Я, по крайней мере, умею делать хорошую мину при плохой игре. Представляю, чем бы все кончилось, если бы я заартачился, как Дукатеншайзер! Просидеть целую ночь в туалете и наутро выйти оттуда как ни в чем не бывало! Все ожидали дуэли или хладного трупа оскорбленной невинности, а этот пачкун тотчас пошел извиняться (!) перед Герасто (!) за то, что причинил беспокойство (?)…
Ни семьи, ни дружбы, ни счастья не существует в мире, где каждый за себя. Симбиоз подлецов, союз ничтожеств, банда вымогателей. Мир, в котором нет благородства, должен погибнуть. Мне ничуть не жаль этого мира. Не жаль ни человечества, ни его так называемой культуры, которая всякий раз мелким песочком бесплодных фантазий присыпает ужасающие язвы…
Все ублюдки, и я убежден, медицина — самая лицемерная выдумка человека: мы все обучаемся основательно уродовать и калечить, чтобы посредственно лечить! Самые мерзкие из двуногих пользуются благами медицины, чтобы удлинить перечень своих преступлений…
У главного детектива похитили жену. Всем известно, куда тянутся нити, и все делают вид, что им ничего не известно.
Вчера к дому Асирае подбросили сверток, где лежало отрезанное ухо. Ухо его жены! Происшествие должно было бы вызвать настоящий переполох, хотя бы среди белых. Но — все сохраняют на лицах полную невозмутимость. Когда Асирае со свертком явился к Оренго, председателю государственного совета и дяде похищенной Оолеле, тот пожал плечами и сказал: «Это не мое ухо, Асирае, значит, и не мое дело».
Боже, куда все катится? Способен ли кто-нибудь остановить лавину всеобщего распада? А впрочем — не все ли равно? Лично мне достанет десятка лет, а потом пусть все горят, травятся газами или подыхают от бактерий — мне безразлично. Почему я должен жалеть человечество, которое не жалеет меня? Нет, не мне разрывать порочный круг: я никому ничего не должен!..
Свидетельство бессилия и обреченности общества — слухи, передаваемые шепотком, с оглядкой на стены. Конечно, здесь не Америка, но все же шпионы кишат в любой толпе. Я слышал, полицейское управление составило списки лиц, которые без восторга отзывались о демократической диктатуре мудрого адмирала Такибае.
В Куале прилетел некто Сэлмон, будто бы специальный представитель Белого дома. В газетенке, что раскупается вместо туалетной и оберточной бумаги, нет ни слова о целях его визита. Но кто не глуп, кое о чем догадывается. Этот секрет я не смею доверить даже дневнику, хотя храню его в более надежном месте, чем собственную печень…
Только бы уцелеть, дотянув до пенсии! Это возможно, если правительство адмирала будет систематически подтверждать необходимость и важность моей работы. Но тут все можно устроить…
Если выживу, непременно мотану куда-либо в глушь, на атолл, где не будет ни политики, ни соглядатаев, ни интриг. Кто был лишен спокойной жизни, имеет право хотя бы подохнуть без суеты и издевательств над своим трупом…
Понизились, понизились наши критерии сносного существования! Человек все более беззащитен. Мы и мечтать не смеем о том, что когда-то было достоянием большинства. Даже попираемого, униженного!
Чистый воздух, натуральный хлеб, честная любовь, белые пятна на карте. Человека могли калечить, но никому не были нужны ни его почки, ни его сердце…
Ришар, мой коллега по прошлой службе в Бангкоке, выбрал для жительства островок в архипелаге Туамоту. Может, перебраться к нему? Он пронырлив и всегда вынюхивал самое тепленькое местечко. Не исключено, что он врет, будто содержит дюжину вахин…
Шутки в сторону, Ришар поставил дело совсем неплохо. Раз в три месяца ездит в Папеэте, чтобы кое-что закупить и отправить в Брюссель для продажи украшения из кораллов. У него универсальный станок для шлифовки и резки кораллов, работающий от ветряка. Развлекаясь, Ришар работает на станке, а его вахины добывают сырье, с лихвой оправдывая все расходы. Тихая жизнь рыбы в богатом аквариуме. Это и моя мечта. Пожалуй, теперь это общая наша мечта, призрачная, как и все прочие мечты.
Все настолько непрочно, что каждый стремится пережраться, чтобы без сожалений и страхов оставить этот мир. Но мир пережравшихся, сдается мне, тоже не хочет умирать…
Становясь глухими друг к другу, мы становимся глухими к своим общим интересам — глухими ко всему. Самоубийство человечества — это кажется невероятным. Но как врач я утверждаю: вполне возможная перспектива, а пожалуй, и неизбежная…
Не было нужды изобретать робот: робот — сам человек, и его действия запрограммированы всем укладом жизни.
Бывают минуты, бывают даже целые годы, не оставляющие следа, — вращается по инерции маховик судьбы, усилия не приводят к результатам, и мысль не способна пробиться сквозь толщу лености и застревает. Прежде мне казалось, будто я кое-что знаю о мире, но мир вдруг настолько переменился, не желая меняться, что любые знания бесполезны. Святому и драгоценному, что накапливала или хранила душа, не на что опереться…
Страшные времена наступают: все более непонятен прежде будто понятный бег истории…
После «пикника» мне очень захотелось повидаться с м-ром Верлядски. Может быть, потому, что он лучше всех знает Куале — прожил здесь почти двадцать лет. В кармане у меня нашлась его визитная карточка с адресом: Оушнстрит, 22. Утром я отправился по адресу и разыскал Оушнстрит в захламленном квартале бидонвиля справа от причала. Жалкие постройки тянулись здесь впритык друг к другу. Зелени почти не было. Лишь кое-где среди ям, мусорных куч и вонючих стоков, ближе к берегу, торчали чахлые кокосовые пальмы да по дворикам прятались убогие кустики неприхотливой акации.
Среди лишайных собак бегали голые дети островитян — у многих явный рахитизм или дебильность. Какой-то старик-меланезиец, сморщенный, со слезящимися глазами, услышав фамилию Верлядски, протащился на слабых ногах в конец улочки и у свалки, где преобладал железный лом, ткнул пальцем в ржавый автобусный фургон, вокруг которого разрослись колючие кустарники.
По протоптанной тропинке я подошел к открытой части фургона, занавешенной куском старой нейлоновой сетки. Я все еще не верил, что именно здесь обитает потомок силезского князя.
— Мистер Верлядски? Здесь мистер Верлядски?
— Какого черта! — отозвался, наконец, дребезжащий голос. Высунулась рука, отодвинула сетку, выглянуло небритое, опухшее лицо. Увидев меня, Верлядски несколько смутился.
— Нет, к сожалению, никого, чтобы разбудить, а торопиться в действительность нет резона. Однако было бы неблагородно стыдиться черепков своей разбитой судьбы. Не так ли, мистер Фромм?..