глаз, по-прежнему застенчивых, но отражающих напряженную внутреннюю работу.
Чувствовалось, он мучительно думал о чем-то все время, не знал, как видно, с чего начать разговор.
Лаврецкий не торопил его. Спросил о матери, о братишках. Парень отвечал односложно, глядя в пол, думая, видимо, о чем-то своем.
— Что-то случилось, Ильяс?
Парень как-то испуганно глянул на Лаврецкого, опустил глаза, потом вздохнул и опять посмотрел прямо в лицо Лаврецкому, но теперь уже без страха.
— Игорь-ака, — сказал он тихо, — я хочу вам сказать… Я возил Федор Михайлович и Георгий Максимович… Сегодня возил…
Он замолчал. Молчал и выжидающе смотрел на Лаврецкого.
— Так. Ну и что же?
— Они разговаривал… — Лаврецкий нахмурился, хотел перебить, но Ильяс так разволновался, что уже не замечал ничего. — Они разговаривал… Федор Михайлович сказал: "Ну, теперь все. Меня партком вызывал, спрашивал про наш отношения со Стариком". Он так сказал. "Ну, я все выложил. И про прибор рассказал. Написал все. Теперь Старик уже ничего не сможет. Понедельникученый совет". Он так сказал. А Кудлай сказал: "Давно пора. Хватит нянчиться!" Он так сказал…
Ильяс провел рукой по взмокшему лбу, а Лаврецкий еще больше нахмурился. Он встал, прошел в дальний угол кабинета, постоял там возле стеллажа с книгами, затем вернулся к столу, дотронулся до плеча Ильяса.
— Милый мой, — проговорил он с мягким укором, — когда два человека разговаривают между собой, это их личное дело, понимаете? Личное. И вы нехорошо поступили, передавая мне чей то разговор. Это вы понимаете?
— Я понимаю… Но я… Я для вас хотел…
— Спасибо, Ильяс. Но дайте мне слово, что вы больше никогда не поступите так. Ни для меня, ни для кого другого.
— Хорошо. Я обещаю вам. Только… Только вы должны что-то делать… обязательно!
— Что-то делать, говоришь? Ты прав, конечно. Я должен, я обязан делать. Вот это. — Он положил ладонь на раскрытую рукопись. — Это главное, понимаешь? То, для чего я живу, для чего была создана лаборатория, за что люди нам спасибо скажут. А все остальное — чепуха, ерунда, понимаешь?! Забудь и выбрось из головы.
— А я думал, вы сейчас ехать будете, шум поднимать будете…
— Шум? Нет, брат, шум — это не но моей части. А вот поехать… Поехать бы надо.
— Куда?
— А куда-нибудь, все равно. Передвижку бы нашу вывести на открытое место, хоть на пару часов. Проверить расчеты. Очень важные расчеты, понимаешь? Вот тут бы ты мне действительно помог.
— Это можно. Только поржавело там, наверно.
— Приборы в порядке, — быстро сказал Лаврецкий, — я знаю. Я следил за ними все время.
— Это хорошо, — сказал Ильяс. — А ходовая?
— Тут ничего не могу сказать. — Лаврецкий развел руками — Бог его знает, что там.
— Ничего, — блеснул Ильяс белыми зубами. — В субботу делаем профилактику, воскресенье мой кишлак едем — давно не был, мамашка обижается. Ладно?
— Что ж, я согласен, — кивнул Лаврецкий, — пусть будет кишлак.
Они выехали ранним утром. Еще только занимался рассвет, он с трудом пробивался сквозь набухшие зимние облака, казалось, они улеглись на крыши девятиэтажных домов, окруживших новое здание института, и не собирались двигаться с места.
Ильяс посмотрел на серовато-черное небо, прищурился, поцокал языком.
— Нет, — сказал он, — дождь там не будет. Сюда несет, — и махнул в сторону.
Он оказался прав. Едва они стали выезжать к окраинам, небо посветлело, облака поредели, а дальше, когда ехали по шоссе, увидели, что появились и просветы.
Машина шла на небольшой скорости. Ильяс боялся прибавлять газ — время от времени что-то тарахтело, при переключении рычагов слышался скрежет, и лицо у парня болезненно искажалось при этом. Весь день накануне он провозился с мотором и ходовой частью что мог, смазал, почистил, подтянул. Но, видно, после стольких месяцев без присмотра, без движения, требовался более серьезный ремонт. Однако откладывать поездку нельзя было. Ильяс вел машину осторожно, прижимаясь к обочине, стараясь не глядеть влево, чтобы не видеть насмешливых взглядов водителей, обгоняющих фургон на своих мощных, стремительных машинах.
А Лаврецкий был доволен. Медленно проплывали справа коренастые стволы тутовников с обрубленными ветвями, высокие оголенные тополя с черными узлами покинутых птичьих гнезд… А там, чуть подальше от дороги, ползли назад аккуратные приземистые домики с растрепанными дымками над ними.
Лаврецкий смотрел на все это сквозь пожелтевшее боковое стекло водительской кабины и чувствовал, как неизъяснимое успокоение входит в душу. Потом он опустил стекло, увидел ясные зимние краски, вдохнул сыроватый холодный воздух и впервые за последнее время ощутил, как отступает напряжение последних дней, как, словно струны, отпускаются нервы и совсем по-иному видится и воспринимается все вокруг. Он с жадностью вглядывался в темно-коричневые комья на свежих бороздах перепаханных полей.
Он давно не видел землю, — не асфальт, не камни, не жесткие, поросшие кустарником горные склоны, а именно сырую, вывороченную, живую землю… Он глядел на нее и как-то впервые представил себе наглядно, не в виде цифр и формул, а именно наглядно, как это там все получается в пластах, внутри, как это туда, в глубину, оттягиваются с поверхности токи, растекаются, идут широким фронтом, а потом опять стекаются к какой-то одной точке притяжения. Он вдруг подумал, что, фильтруясь сквозь породы, они напоминают воду, грунтовую воду, проходящую там, в глубине, бог знает где, и затем вытекающую наружу в виде родников.
Он так задумался, что и не заметил, как они свернули на проселочную дорогу, пересекли какой-то мостик и въехали в огороженный глиняным дувалом дворик.
Ильяс посигналил несколько раз, и из дома с восторженным криком вылетела звонкая орава ребятишек. Они так кричали, так подпрыгивали и радостно тараторили, что в первое мгновенье Лаврецкому показалось, будто их по меньшей мере восемь или девять человек. И только когда Ильяс, соскочивший на землю, стал целовать их по очереди, подбрасывая одного за другим в воздух, Лаврецкий разглядел, что их всего пятеро — двое ребят лет по семь-восемь, малыш лет пяти и две девочки постарше, в ярких цветастых платьях, со множеством тонких косичек, заплетенных любовно и очень аккуратно. Ильяс посадил себе на шею маленького карапуза и, когда тот вцепился в его волосы, подхватил еще и двух девочек и закружил на месте так, что замелькали в воздухе тонкие косички. Он кружился, малыши визжали от удовольствия, истошно кричали оставшиеся двое ребят…