— По крайней мере, это лучше, чем то, что они задумали.
— Да он же вернется сейчас, через несколько минут, — сказала я безнадежно, — как только сообразит, зачем ты его отослала, он же слышал этот грохот наверняка, вся деревня, наверное, слышала…
— Анька, — проговорила она медленно и горько, опустив голову, и я подумала — она первый раз назвала меня так, не «малыш», не «Аня», а вот так — как зовет меня Сережа, словно мы с ней просто добрые знакомые, словно ничего и не было. — Он не вернется, — сказала она. — Он уже все понял, он, наверное, еще вчера это понял, сразу же, как только мы увидели цистерну, он просто ждал, что мы будем делать, а они все пили с ним этот дурацкий спирт, и трепались, и ничего не делали, а сейчас у них уже не осталось времени, чтобы сделать это правильно.
Как можно сделать это правильно, подумала я, уже понимая, что она права, мы же еще недавно были — хорошие люди, он так и сказал, хорошие люди, и оставила ее там же, за рулем Витары, и тоже распахнула багажник — это же, наверное, очень долго — сливать из цистерны столько солярки, разливая ее в канистры, в одну за другой, в спешке, в темноте, нам ни за что не успеть, разве что он действительно понял все и не вернется, потому что решил дать нам спокойно уехать, не поднимая шума и не пугая детей. В туго набитом Витарином багажнике было только две канистры — маленькие, десятилитровые, которые папа привез с собой из Рязани, я схватила их и побежала к цистерне, возле которой уже возились мужчины, и когда я уже почти добежала до них, папа вдруг выпрямился, выставил вперед карабин и сказал негромко:
— Стой.
Он смотрел куда-то поверх моей головы и немного вправо; было ясно, что обращается он не ко мне — но я тоже остановилась и медленно повернула голову, и возле самой стены дома увидела старика; шапки на нем уже не было, а тулуп его был распахнут, словно накинут второпях, но стоял он спокойно, и в руках у него ничего не было, ни ружья, ни топора — ничего. Почему-то первой мыслью, пришедшей мне в голову, было — у него же сейчас замерзнет голова, он, наверное, выронил шапку, пока обегал дом, ну конечно, не может быть, чтобы в таком огромном доме был только один выход, как глупо, а потом я подумала — он вернулся. Вернулся, а ведь она сказала — он ни за что не выйдет.
— Нам нужно всего литров триста, — сказал папа все так же, вполголоса, — мы лишнего брать не будем, нам просто доехать до места, ты же сам говорил — плохая дорога, мы за весь путь не нашли почти никакого топлива, а дальше, если ты правду сказал, останавливаться вообще будет нельзя. Ты, главное, стой спокойно, мы сейчас сольем — немного, можешь сам посмотреть — и уедем, и ты нас больше не увидишь никогда, ты хороший мужик, Михалыч, и при других обстоятельствах — сам понимаешь…
Старик молчал.
— Ну зачем тебе столько солярки — одному, — сказал папа уже громче, — это же на целую зиму хватило бы дороги чистить, да кому они сейчас сдались, твои дороги, а мы без этой солярки не доберемся, доедем разве что до Пудожа — и все, она нам нужна, понимаешь, нужна как воздух! — тут он умолк, продолжая исподлобья, с вызовом смотреть на старика, и в наступившей тишине слышно было только, как за его спиной щелкает заправочный пистолет, и с тяжелыми, неравномерными всплесками хлюпает внутри пластиковой канистры переливаемое топливо.
Старик подождал немного — словно полагая, что папа скажет еще что-нибудь, — а потом медленно покачал головой и произнес:
— Странные вы люди, — он сказал это беззлобно и даже, пожалуй, с каким-то удивлением, — не по-людски у вас все как-то, ей-богу. У меня там тыщи две с половиной литров еще осталось. Что ж вы не попросили? — И потом уже просто стоял, равнодушно и молча, словно потеряв к нам всякий интерес, в течение всего времени, пока Сережа с Андреем возились с канистрами, и потом, когда была заполнена последняя — и папа, уже опустивший карабин, повторил еще раз «вот видишь, ровно триста, я же говорил — мы лишнего не возьмем», и пока они поспешно распихивали потяжелевшие канистры по машинам, и потом, когда Сережа, вернувшись, но не поднимая глаз, проговорил «может, тебе патроны нужны? для ружья? или лекарства? у нас есть — ты не сердечник, нет? возьми, пригодится — не тебе, может, еще кому-нибудь? нет?», и даже тогда, когда мы уже все закончили и последний раз взглянули на него, стоящего в той же позе, с непокрытой головой, возле стены своего громадного, пустого дома — даже тогда он не произнес больше ни единого слова. Ни одного.
Когда мы выехали на дорогу, ведущую дальше, к Нигижме, пошел мелкий, негустой снег.
* * *
Мы ехали быстро — насколько это было возможно по засыпанной снегом дороге, и я поймала себя на том, что все время оборачиваюсь назад, чтобы убедиться, что дорога позади нас пуста; почему-то я была уверена, что человек, приютивший нас в эту ночь и позволивший забрать свое топливо, не бросится за нами в погоню сразу после нашего поспешного отъезда, но вот те, другие, приходившие к нему в дом сегодня, запросто могли это сделать — особенно теперь, когда мы дали им повод, когда мы первыми нарушили правила. Вероятно, эта мысль пришла в голову всем без исключения — и потому до самой Нигижмы мы ехали, не останавливаясь и даже не переговариваясь по рации, несмотря на то что нам срочно нужно было покормить детей, поесть самим и залить наконец топлива в опустевшие баки. Подгонял нас еще и начинающийся снегопад — пока безобидный, но способный в любую минуту набрать силу и преградить нам путь, в этот раз — окончательно.
Если бы не предупреждение старика о том, что Нигижма еще жива, мы бы ни за что об этом не догадались — проезжая сквозь эту темную, настороженно молчащую деревню, можно было предположить, что она уже погибла или что жители покинули ее — мне показалось, правда, что за одним из обращенных к дороге окон мелькнул и пропал какой-то тусклый огонек, но и он запросто мог быть всего лишь отражением наших фар.
— Ты думаешь, здесь кто-нибудь остался? — спросила я у Сережи, и он ответил:
— Не знаю, Ань. Неделя теперь — большой срок, здесь могло случиться все, что угодно, а старик об этом даже не узнал бы. — А я подумала, действительно — что такое неделя?
Две недели назад мы еще были дома — город к тому моменту уже закрыли, но мама еще была жива, и папа еще не постучал ночью в балконную дверь нашей гостиной, чтобы сообщить нам о том, какие мы беспечные дураки; две недели назад у нас в запасе было еще целых несколько дней до момента, когда наш привычный мир неожиданно рухнул — весь, целиком, не оставив никакой надежды на то, что весь этот ужас как-нибудь иссякнет, закончится сам собой, что мы можем просто затаиться и переждать его. Невозможно было поверить в то, что две недели назад в это время мы втроем — я, Сережа и Мишка — наверное, сидели за ужином в нашей уютной, светлой кухне, под абажуром из цветного стекла, и самой большой моей заботой было — что приготовить завтра на обед. Хотя нет, конечно нет, две недели назад мы уже попытались проникнуть в город — и я, и Сережа, и уже начали беспокоиться о тех, кто остался внутри, за кордонами, но надежда — надежда у нас еще была; мы никого еще не потеряли тогда, чужие люди еще не застрелили Ленину собаку, еще не сгорел дотла ближайший к дороге пряничный домик в соседнем коттеджном поселке, и мы ни разу еще даже не задумались о бегстве, чувствуя себя в полной безопасности в стенах своего прекрасного, нового дома. Невозможно представить, что все это было у нас каких-нибудь две недели назад.