— Каштаны, папа. Таскают из огня каштаны. На горячих угольях сидят.
Брам увидел, как в глазах отца на мгновение вспыхнул адский огонь бешенства. Хартог поставил бокал, не сделав и глотка вина, прикрыл глаза и сказал:
— В последнее время я совсем не говорю по-голландски. Иврит, иногда английский. Поэтому мне легко ошибиться. Но когда я поднимаю бокал, чтобы поздравить тебя с окончанием школы, специально прилетев, черт бы тебя побрал, из Тель-Авива, ты мог бы вести себя повежливее, понял?
Браму не хотелось выводить отца из себя, но он не мог так просто сдать свои позиции:
— Пап, ты заходишь слишком далеко и, основываясь на том, что ты сам пережил, рубишь, так сказать, сплеча. Я жутко рад, что ты приехал, правда, но твои политические идеи, они несколько… чересчур крутые.
Хартог глядел в свой бокал, сжимая пальцами тонкий хрусталь. Брам знал, что он запросто может раздавить его. Хартог заводился легко и под настроение начинал крушить все вокруг себя.
Но на этот раз он сдержался.
— Я полагаю, имя Самира Кунтара ничего тебе не говорит?
— Нет, — пробормотал Брам, поняв, что отец вот-вот его обыграет. Хартог выставил свое самое сильное оружие — эрудицию.
— Кунтар, Самир. Друз. Член ООП.[79] Это случилось двадцать второго апреля тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Тебе было восемь, так что ты вполне можешь не знать этого имени. Я тогда бывал в Израиле наездами: Технион в Хайфе, институт Вейцмана в Реховоте. В тот день я как раз там был. Ты, верно, думаешь, что я всегда был таким, как сейчас?
— Откуда мне знать? — пожал плечами Брам, гадая, на чем отец собирается его подловить.
— Я был почти таким же, как ты. До того самого дня. Не совсем таким же, потому что ты наивнее, чем я был тогда, но, в общем, похоже.
— Я, значит, наивный?
— А как же? Но теперь слушай внимательно, ладно?
Брам сердито кивнул.
— Этот друз Самир Кунтар принадлежал к группе из четырех человек, приплывшей на лодке из Ливана. По собственной воле? В тот раз — абсолютно. Надувная лодка с пятидесятисильным подвесным мотором, скорость пятьдесят восемь километров в час, — быстрая лодка, видишь, я знаю даже такие детали. Они добрались до Нагарии, местечка между ливанской границей и Акко. Около полуночи причалили к берегу и сразу застрелили полицейского, случайно там оказавшегося. В Нагарии они разбились на пары. Наш приятель Кунтар вошел в дом семьи Харан. Они были дома: отец Денни, мама Смадар и две дочурки: четырехлетняя Эйнат и двухлетняя Яэль. Смадар схватила Яэль и спряталась на антресолях в спальне, за чемоданами. Она боялась, что девочка заплачет, и рукой зажала ей рот. А наш приятель Самир выгнал Денни с Эйнат на пляж. На глазах дочери прострелил голову отцу и долго держал его под водой, чтобы убедиться, что он погиб. А потом забросал камнями, валявшимися на пляже, Эйнат и разбил ей голову прикладом винтовки. А Смадар, спрятавшись с младшей дочкой, со страху так сильно зажимала ей рот, что девочка задохнулась…
Хартог смотрел в окно, на изумительную башню Мюнт[80] семнадцатого века. Часы на башне пробили три.
— Из четырех террористов евреи поймали двоих: Самира Кунтара и Ахмеда ал-Абраса. Каждого приговорили к нескольким пожизненным срокам, да, их судили, как людей. Я помню, в какой-то газете было интервью со Смадар. Она рассказала, как пряталась с девочкой на антресолях и как думала тогда: в точности как моя мама во время Холокоста. Четыре года назад Ахмед ал-Абрас был обменян вместе с другими на трех израильских солдат, сидевших в тюрьме в Ливане. Тысячу сто пятьдесят арабов поменяли на трех евреев. Ал-Абрас получил возможность начать новую жизнь. Зачем я об этом рассказываю?
Он поглядел на Брама и продолжал:
— Потому что Самира Кунтара многие арабы считают героем. Человека, который на глазах девочки убил ее отца, а после проломил ей голову. В глазах арабов он — герой. Этого зашоренного, абсолютно аморального психопата в ливанских и палестинских городах считают борцом за справедливость. Это случилось, когда я там был, в тысяча девятьсот семьдесят девятом году. Так что не хрена рассуждать о мире и «переговорах с врагом». Твой враг — чудовище. Он выпустит тебе кишки, едва ему представится возможность. И пока сам ты не живешь там, пока у тебя нет собственного опыта, вся твоя болтовня не стоит выеденного яйца.
Брам прервал его:
— Я круглые сутки только об этом и читаю. Я знаю, о чем говорю.
— Ты даже не представляешь себе.
— Чего ты хочешь? Чтобы я переехал в Израиль?
— Ты где собираешься учиться?
— В Тель-Авиве, — брякнул Брам, в неясной надежде, что эта новость выбьет Хартога из колеи. — Я поеду учиться в Тель-Авив. И буду жить с тобой.
— Со мной?
— Постараюсь не попадаться тебе на глаза.
— Кровать всегда к твоим услугам, — сухо отозвался Хартог.
Брам собирался устроить отцу провокацию, он полагал, что отец посчитает приемлемым сохранение некоторой дистанции между ними. Так что он не поехал вокруг света, а снял студию в дешевом районе Тель-Авива и начал, вопреки себе самому, вопреки собственному критицизму и ожиданиям, влюбляться в страну, в ее рассветы и сумерки, в дома и названия улиц, в критически смотрящий на мир талантливый народ с его мучительными мечтами и естественными страхами. Был ли прав отец? Брам отказывался согласиться с его мнением. И даже через тридцать с лишним лет отказывался жить в соответствии с его горькими, лишенными иллюзий идеями.
Сильное, крепкое тело Хартога продолжало функционировать. Брам сжал старческую руку отца, руку, выводившую то авторучкой, то мелом на школьной доске химические формулы элементарных процессов жизни, подносившую ко рту корку хлеба или полкартошки, когда он, ребенком, остался один. Исхудалую руку. С бледной кожей, сквозь которую просвечивали темные вены. Со старческими пятнами. Руку, которую он проклинал мальчишкой, потому что не получал от нее ласки. Тяжелый характер. А с некоторых пор — одиночество.
— Ах, папа, — прошептал Брам, задыхаясь от жалости и невозможности утешить отца, и погладил его руку.
В половине четвертого утра Брам открыл дверь своей кладовки на первом этаже, пятую по счету от той, что принадлежала Рите. У Хартога никогда не было лишней мебели, которую он мог бы сюда составить; лампы зажглись, и Брам увидел помещение, забитое картонными коробками, составленными друг на друга стопками, достигавшими потолка. На каждой приклеена этикетка с надписью — не на иврите, а по-голландски, элегантным, выработанным в довоенной школе почерком отца. Отчеты об исследованиях, эксперименты, годовые подписки специальных журналов. Через несколько минут Брам добрался до коробки, помеченной этикеткой: PRIVÉ.[81]