– А что ты станешь делать, если он мертв?
Я думаю об этом, хотя такая возможность делает мою жизнь настолько мучительно пустой, что каждый вдох подобен ножевой ране.
– Оплакивать его вечно.
– Что здесь?
Я показываю на карте пространство за Ламией.
– Больше. – Она изображает деревья и горы. – Дальше вода.
Мы продолжаем путь. Интересно, где сейчас швейцарец?
– Как ты ее назовешь?
Смотрю на нее с удивлением.
– Я не знаю.
– У тебя еще есть время. В Греции детям не дают имени до…
Она перекрещивает себе лоб.
– Крещения?
– Да. До тех пор их зовут дитя.
Я пробую.
– Дитя.
– Он знает? Мужчина.
– О ребенке?
Она кивает.
– Нет.
– Что он станет делать?
– Я не знаю, – отвечаю честно, поскольку до сих пор эта мысль ни разу не приходила мне в голову.
– Не переживай.
Слишком поздно.
Мы проходим через небольшие городки. Теперь они призраки, мертвые и бессмысленные. Раньше они служили людям, но люди больше не поддерживают в них жизнь. Сейчас дома́ стали бесполезными лачугами. И даже деревья выглядят уставшими. Жара высасывает жизнь из этих краев. Мы останавливаемся, ищем пропитание, но скоропортящиеся продукты давно вышли из срока годности, превратившись в гниющую слякотную массу внутри упаковки. Иногда попадаются конфеты и печенье, и мы их жадно съедаем, а то, что съесть уже не в состоянии, прибавляем к нашим запасам.
Ветер доносит соленый привкус. Кроме него есть что-то еще, подобное резкой кислоте, как будто от новых медных монет. Я догадываюсь, что это. Я встречала этот запах раньше. Ирина тоже, но она ничего не говорит.
– Я чувствую запах крови.
– Да, – тихо произносит она.
– Мне очень жаль, что так получилось с вашей сестрой. Но она была не права, вам надо было остаться. Со мной вы не будете в безопасности.
– Мне нужна причина.
– Чего? – спрашиваю я.
– Существования.
Мы встречаем трех цыганок, они не смотрят нам в глаза, когда мы проходим по улице. Напряженность и бдительность и с их, и с нашей стороны. Их одежды, не сочетающиеся друг с другом, висят на телах женщин, словно бесформенные куски материи.
– Прошу прощения, – говорю я, когда мы оставляем их позади себя.
Одна из них, невысокая, останавливается, поворачивается и смотрит на меня из-под тяжелых век. Я протягиваю ей пригоршню конфет, и она берет их.
Они продолжают свой путь, мы тоже.
Ирина бросает на меня взгляд.
– Доброта ничего не стоит, – говорю я.
У берега океана стоит стул, на нем сидит пожилой мужчина. Подступающий прилив обхватил его лодыжки, но старика это не беспокоит. На коленях у него марионетка, с умным выражением личика и деревянным спокойствием. Они одновременно поворачивают к нам головы, как только наши шаги становятся слышны. Старик машет нам рукой, а потом снова устремляет свой взгляд на океан. Кукла продолжает смотреть на нас. Когда мы приближаемся к ним, я вижу, что кукла сделана не из дерева, а из живой плоти и кожи, похожей на бумагу. Затем она тоже отворачивается, и они продолжают свой совместный дозор.
Ветер хлещет все вокруг с безумной яростью. Стена дождя остервенело налетает со стороны океана, вымачивая нас так основательно, что я уже не помню, как это – быть сухой. Напоминание об Италии.
Убежище появляется в виде церкви, маленькой и скромной, но сухой. Мы запираем двери изнутри на засов и слушаем, как они колотятся на своих старинных петлях. Христос оплакивает нас сверху, со своего креста. Если бы он мог предложить нечто большее, чем слезы из краски! Я перехожу от одного витражного окна к другому и выглядываю наружу. Ничего не видно, кроме беспрерывно скатывающихся по стеклу капель дождя. Я брожу по церкви, изучая наше пристанище. В конце концов я оставляю это занятие и погружаюсь в свои мысли, устроившись на одном из немногочисленных сидений. В отличие от американских церквей, в греческой православной совсем мало стульев. Основная площадь отведена для стоящих.
Неудобства стали уже привычны, и я не замечаю, что морщусь, пока передо мной не опускается на колени Ирина, которая смотрит на меня широко открытыми, обеспокоенными глазами.
– Это ребенок?
– Нет, не думаю. Это в спине.
– Это ребенок.
– Слишком рано.
– Да, раньше так было. Но теперь? Кто знает.
– Это не ребенок.
Не должен быть. Не сейчас.
Но, по правде говоря, я сбилась со счета. Или, может, время забыло обо мне.
Буря бушует и ярится, но мы в безопасности под нашим колпаком из камня и дерева. Наша мокрая одежда флагами свисает с алтаря. Как и в любом другом православном храме, в этом имеется солидный запас тонких свечей, предназначенных для молитв. Мы их не зажигаем. Зачем навлекать на себя беду освещенными окнами? Мы втыкаем их поглубже в подставки с морским песком и с тихим отчаянием возносим свои молитвы.
Первая смена моя. Я усаживаюсь на алтарь так, чтобы смотреть Иисусу в глаза.
– У меня к тебе есть претензии.
– Я слушаю.
– Твой отец допустил всеобщую смерть.
– Нет. Вы все были во власти свободной воли одного человека.
– А как же все остальные? Как же наша свободная воля жить?
– Он сделал выбор за всех вас. Руководствуясь эгоистическими мотивами, но это все равно свободный выбор. Мой отец не может вмешиваться в происходящее. Он даже не мог остановить предательство Иуды.
– Значит, ты считаешь, что все так и должно быть?
– Я говорю, что так есть. Значение имеет то, что вы делаете сейчас.
– Ты планируешь вернуться?
– Кто-то еще остался, кто будет в состоянии это заметить?
– По правде говоря, я не верю в тебя.
Его слезы – высохшая краска.
– Я и в себя не верю тоже.
Пока мой ангел-хранитель в шрамах стоит на часах, я могу встретиться с Ником. Чувствую себя как тинейджер, выскальзывающий через окно спальни; часы бодрствования – это моя тюрьма, в то время как настоящая жизнь наступает в обрывочных снах.
Мои пальцы лениво рисуют круги на гладкой коже его груди. Его тепло вполне реально, а не плод воображения моего необузданного ума.
– Мне приснилось, – говорит он, – что ты прошла полмира, чтобы найти меня.
– Это неправда.
В его темных глазах немой вопрос.
– Я летела на самолете, ехала на велосипеде, пересекла море на корабле.
«Я люблю тебя», – пишут мои пальцы на его груди.
– Я же просил тебя остаться.
– Я не могла. Ты – все, что у меня есть. Ты и наш ребенок. Моррис умерла, я тебе говорила?