Безделие сломило Фромма. Он опустился и целиком в руках плотоядной хищницы. О, я не понимала ее! Я видела в ней только порок. Но здесь — целая философия…
Гортензия — притворщица. Каждый ее шаг — игра, где ставкой служит удобство и преобладание. Вот нравственный исток империализма — эгоизм и лень, претензия на исключительность, желание повелевать и властвовать любой ценой. Но не в крови это, нет, не в крови! В крови человека — страх, и страх превращает его в подонка…
Жаль Фромма. Куда девался его ум? Куда девались благие порывы? Целыми днями он слоняется по комнатам в нелепом цветном халате и ищет развлечений. Карты, кости, фильмы. За последнюю неделю он ни разу не вспомнил о том, что мир — за пределами этого стального гроба, что тут — не жизнь и даже не подобие ее…
Кажется, ни Фромм, ни Гортензия уже и не помышляют о воле. Они, безусловно, убьют меня — чтобы им досталось больше питья и пищи. А потом, конечно, убьют и друг друга — ничто не задержит падения…
Гортензия повторяет, что каждый день жизни в убежище сокращает тысячу наших врагов. О каких врагах речь? О несчастных, что еще, быть может, ворошатся в подземных тоннелях?..
Мы, люди, — часть природы, дети ее, но дети, самонадеянно и дерзко возвысившие себя и тем подрубившие свои корни. Природа — прекрасна и справедлива. Безгранично ее терпение по отношению к своему насильнику и губителю. Но все же и она не позволит ему особенно разбежаться: смири гордыню, ничтожество! Живи мы по двести лет, мы были бы еще нетерпимее, похотливей и злее. И если бы Природа уступила кому-либо бессмертие, стало бы совсем тошно: такого бы накуролесили, такую бы свалку затеяли, что только держись. Все, что ни есть в Природе, взывает к добродетели и разуму. Только не впрок призывы.
Так, может, это и хорошо будет для Природы — сбросить с себя вредную бациллу, паразитирующую на разуме? И сбросит, сбросит совсем! И, может, Земля кое-как еще оживет. Может, и народит иных существ, какие с первого дня своей истории больше всего станут ценить справедливость и не будут трусить умирать ради нее, потому что жизнь без справедливости равносильна смерти…
Но нет, и те шансы не больше. Самые большие — те, что мы упустили. Наверно, уже упустили…
Стыдно за человека! Стыдно — ведь он достоин, достоин Земли, его вскормившей! Почему же, почему он предал себя? Погибнет он, и не народится иного, потому что скомпрометирует себя разум. Как можно не понимать этого?..
Гибельность — в стремлении взять то, что принадлежит другим. Жадность привела к неравенству. Самые жадные, самые подлые, самые ленивые совратили человека к неравенству. Мы потерпели катастрофу, потому что не сумели стать равными, не будучи ими. Мы потерпели катастрофу, потому что были трусливыми и подлыми, а трусливыми и подлыми были потому, что не были равными.
Всякая вавилонская башня разъединяет народы, отчуждает людей, отдаляет их друг от друга, потому что это вызов истине — вавилонская башня.
Мы строили вавилонские башни бессмертия для олигархии, и когда они рухнули, все еще более обособились друг от друга. Нужно было созидать Общую Для Всех Истину, а не славу отдельных народов…
Завтра я делаю себе операцию — нога синеет. Судя по всему, началось заражение — зуд, температура, слабость, каждый удар сердца молотом вызванивает в мозгу…
Луийя отрезала себе ногу. Сама. Впору содрогнуться: какие фанатики, эти обезьяны! У них нет и не будет жалости…
Ногу заморозили специальным составом, и Луийя приставила электропилу к кости. Нога отвалилась, а она — в полном сознании. Фромм, наблюдавший эту картину, и тот сомлел…
Со вчерашнего дня Луийя пошла на поправку. У нее зверский аппетит. Лучшие продукты — ей. Я молчу. Фромм будто невзначай обронил, что пора провести ревизию запасов.
Вечером я устроила ему маленький спектакль.
— Ты видел, какая страшная воля у этой женщины?
— Да, она поразила меня, хотя мне казалось, будто я знаю о ней все.
— Я не завидовала бы тому, кого она возненавидит…
Когда пила вошла в живое тело и нога вязко стукнулась о пол, я чуть не потеряла сознание.
И вот я жива и чувствую себя гораздо лучше, чем прежде. Лекарства делают свое дело…
Как недостойно и скверно думала я о Фромме и Гортензии! Конечно, при такой необозримой беде легко потерять голову. И все же остается совесть, а ее убить не просто. И Фромм, и Гортензия заботятся обо мне. Теперь уже я совершенно примирилась с ними — я люблю обоих и благодарна им, хотя вижу недостатки каждого. Но разве нет недостатков у меня? Я понимаю, чтобы не сойти с ума в этом вместилище ужаса, нужно сохранить что-либо, связывающее душу с прежним…
Вчера днем в люк стучались «потусторонние» люди. Куском металла они выстукивали сигнал бедствия. Гортензия и Фромм с перекошенными лицами затаились у люка, готовые стрелять, — они опасались, что люди полезут внутрь…
Я не исключаю, что это «бандиты». Но прежде всего это — люди, и они терпят немыслимые муки. Не могу, не могу согласиться с тем, что мы должны «вовсе не отвечать» на их мольбы…
Не я командую, не я вольна решать, особенно теперь, когда я прикована к постели и целиком завишу от посторонней помощи. Будь моя воля, я бы вступила в переговоры с теми, кто уцелел. Я бы приютила всех, поддерживая строгий порядок. Оружие у нас есть, и нам не стоило бы большого труда покарать мародеров и грабителей…
Неужели мы совсем неспособны на новые отношения? Неужели мы должны вымереть?..
Люди за стенами убежища — живые люди! Если еще остался шанс из тысячи, нужно тотчас — вопреки всему! — создавать новое общество, где и власть, и собственность будут принадлежать всем людям фактически и где высшим законом будет материальное, юридическое, культурное и политическое равенство при полной свободе духа и ответственности каждого за всех. Как жаль, что я калека! В самый ответственный, в самый решающий момент лишена сил…
Но я поправлюсь. Непременно поправлюсь. Я хочу жить. Я буду жить. Я буду бороться за новую цивилизацию — она не допустит прежнего позора…
А если это Око-Омо с товарищами? Ведь может же быть такое чудо, ведь может! Чудо — не сказка, чудо — то, что происходит в реальной жизни…
Неизвестные стучали по корпусу убежища часа три с перерывами, а потом стуки прекратились. Фромм и Гортензия вернулись в спальню в небывалом возбуждении.
— Ничего-ничего, — повторяла Гортензия с угрозой. — Весь этот сброд передохнет… Чем дольше мы просидим тут, в укрылище, тем вероятнее, что они передохнут…
Фромм подошел ко мне и столь пристально и долго смотрел мне в лицо, что пришлось открыть глаза.