Повертел в воздухе какой-то железкой, будто бы и вовсе гнутым гвоздём. Ничего абсурдней этого гвоздя Твирин в жизни не видел, почти даже потянуло рассмеяться, но смеяться нельзя — дашь всплыть на поверхность одному порыву, как потом сдержишь другой? Не хватало ещё слёзы размазывать.
А потому Твирин просто спросил:
— Зачем?
Хикеракли уставился на него да так и просидел с полминуты — не то пьяный, не то взвешивая что-то в уме и пьянством прикрываясь.
— А и правда, незачем. Вон, от бальзама тебя избавил, — швырнул гвоздь в тот самый угол, поднялся и нацелился на дверь.
И никак невозможно понять, хорошо это или плохо, именно так и нужно или добьёт уже насмерть, потому что никак невозможно выбрать, кем быть дряннее — Твириным или Тимофеем Ивиным.
Кем хочется быть.
— Они же тебя убьют, понимаешь ты это?! — рявкнул Хикеракли, поравнявшись с Твириным. — Им же самое теперь милое дело — чтоб ты помер, и все тогда твои бесчисленные поклонники сыскали в себе злость… Ты это вообще понимаешь?
Тимофей Ивин кивнул бы поспешно, затравленно, подбирая оправдания.
Твирин же ответил:
— Я понимаю, что в нынешней ситуации это пошло бы всем на пользу. Всем.
— А ты за других не суди, ты своей головой сперва научись! «Пошло-о-о бы на по-о-ользу»… малолетка проклятый. Понимаешь ты, малолетка, что такое умереть? Или одни только слова покрасивше ты понимаешь? Умереть — это, значит, я не буду на тебя больше кричать, и солдаты не будут за тебя погоны снимать, и генерал Йорб не будет тобой доволен, и никто не будет о тебе гадать, и бальзам в угол выливать не придётся, и ничего, вообще ничего не будет!
И лжи, которую почему-то назначили спасительной. И камертоньего стона внутри, когда эта ложь звучит. И солдат, не желающих поднимать оружие на других таких же солдат, но зачем-то готовых опять поверить тому, кому они верят до срывания погонов. И обвинений, и увещеваний, и вязких споров, и страха ошибиться, и вечно голодного самолюбия. И даже руки, ушибленной до искр из глаз.
Твирин бы, не изменившись в лице, прошествовал к столу за папиросами.
Тимофей же Ивин стоял как вкопанный.
— Я устал, — выдохнул он.
— Ты мне это прекрати! Все устали. Все… Устал — дерябни хорошенько, завались спать. К девкам в дом сходи. — Хикеракли сам заговорил тише, успокоился, глянул пронзительно: — Тимка, это же жалко. Ведь не то страшно, что генералитет Резервной Армии на тебя окрысится, а то, что с нашей стороны тоже метких стрелков хватает, а ты к ним спиной.
И Тимофей Ивин не совладал бы с краской, бросившейся в лицо, и тем бы не раскрывая рта объяснил, что не умеет он ни дерябнуть, ни к девкам — а теперь учиться точно не время. Не время, да и не хочется, если начистоту, потому что тогда ложь и самолюбие победят не только Резервную Армию, но и его самого.
Твирин же добрался до своих папирос, скрипнул спичкой и усмехнулся:
— Жалко — повернуться спиной, пойти и не спотыкаться, всё сознавая? Что-то ты путаешь, Хикеракли.
— Чтоб мамке обидно было, уши отморожу? Жалко быть фигуркой в чужом расчёте. Жалко, когда ты доиграл, а тебя по такому поводу с доски снимают.
«Я не доиграл», — возразил бы равнодушно Твирин.
— Я не доиграл! — сорвался Тимофей Ивин. — Не могу я доиграть и на все четыре стороны. Либо я здесь вечно буду сливать бальзам, либо — вот так, сейчас или позже. Потому что если я всё брошу — это ведь дезертирство. Не поймут, в голове не уложат, станут и вовсе неуправляемы. Нельзя заслужить доверие и выкинуть его на свалку, когда надоест.
— А блистательная мысль научиться им в самом деле пользоваться тебя не посещала?
«Не время учиться», — вспомнил бы, краснея, Тимофей Ивин. И до того это было бы невпопад, что тут бы и выдал он себя с концами — со всеми отнюдь не блистательными мыслями, разбегающимися в стороны, с тягой наговорить глупостей просто за проявленное беспокойство, с подкашивающимися, леший их, коленями.
Твирин ни в чём таком не сознавался и потому чувствовал себя свободным, ничем сему пьяному адепту житейской мудрости не обязанным.
— Мы обсуждаем конкретное действие, которое, к тому же, состоится с минуты на минуту — вот только сообщат о готовности противника, и я отправлюсь на никому не нужные переговоры, которые, согласно нашему бессовестному плану, не принесут ни малейшего результата. Досужие размышления о том, что можно было бы сделать раньше, положению не помогут. Решат убить — пожалуйста, я сам виноват.
— Ты хочешь, чтобы тебя убили?
Твирин бы до ответа не снизошёл, но Тимофей Ивин брякнул с нелепым, неуклюжим вызовом:
— Да.
Они оба хотели закончить то, что началось из-за расстрела графа Тепловодищева, казалось — верного, казалось — единственно уместного, казалось — необходимого Охране Петерберга в качестве последнего подтверждения неприкосновенности её достоинства. А оказалось — притащившего под стены казарм братоубийственную войну, в коей проблема достоинства уже не встаёт.
Они оба — и Твирин, и Тимофей Ивин — хотели расплатиться за чуткость к моменту, которая обернулась фантастической, почти что неправдоподобной слепотой к последствиям.
Только Тимофей Ивин ещё хотел, чтобы его горячо разубеждали.
— Дурак! Ты меня совсем не слышал? Дур-рак… Проклятый безответственный осёл. И зачем я только… этого… отговаривал! — в сердцах сплюнул Хикеракли и вдруг лукаво прищурился: — Э-э-э, думаешь, поймал? Меня не проведёшь, знаю я ваши, так сказать, коварства. Не можешь ты такого хотеть, потому как нельзя хотеть, чего не знаешь, а тебя чай пока ни разу не убивали… ежели не на бумаге. Вот и скажи мне, Тимка: что тыв самом деле хочешь?
И Тимкины колени подкосились бы уже наверняка — как же это получается, что речь об одном и важном, а колени подкашиваются совершенно от другого, что же это за издевательство такое?
— Выкурить вторую папиросу, — криво улыбнулся Твирин. — Папиросы я в самом деле знаю, а следовательно, могу хотеть.
И, пожалуй, уточнить, не надоело ли Хикеракли задавать один и тот же вопрос, впервые прозвучавший не то в сентябре, не то в октябре.
Хикеракли в раздражении сам полез за чем-то в карманы, когда из коридора донёсся сапожный гром, смысл которого был ясен и без воспоследовавшего рапорта.
— Командование армии противника предлагает переговоры в зоне видимости обеих сторон. Кого прикажете в сопровождение?
— Никого. Передайте по внутреннему радиоканалу, что я выхожу, — отозвался Твирин и ощутил, что сам способен покраснеть не хуже Тимофея Ивина.
Колени у него подкашиваются, выдумал тоже. Знало бы командование армии противника, кому переговоры предлагает — сдалось бы без всяких тяжеловесных симфоний. Из одной лишь невозможности разумом постичь такое несоответствие: осада, угроза братоубийственной войны — и колени эти.