Колени у него подкашиваются, выдумал тоже. Знало бы командование армии противника, кому переговоры предлагает — сдалось бы без всяких тяжеловесных симфоний. Из одной лишь невозможности разумом постичь такое несоответствие: осада, угроза братоубийственной войны — и колени эти.
Вот какие речи надо было на ленту магнитную записывать!
Дверь, по счастью, закрылась, не требуя дополнительных окриков.
— Ты возьмёшь с собой в качестве охраны двух солдат, — спокойно и непривычно твёрдо заявил Хикеракли.
Твирин подавился только что прикуренной второй папиросой.
— А ещё господина Скопцова и господина За’Бэя, ценящих всякую человечью жизнь без разбора. Пусть спасут меня силой своего гуманизма. Тебя тоже взять?
— Если рядом с тобой будут стоять солдаты Охраны Петерберга — и не абы какие, Тимка, а чтоб верные! — если они будут рядом с тобой стоять, в тебя не смогут выстрелить со стороны Петерберга, — Хикеракли деловито нахмурился. — А если не будут, кто там разглядит, со спины дырочка проковырялась али с лица?
От незваной хикераклиевской уверенности, от оставленных Тимофею Ивину воспоминаний, как это вообще бывает, когда тобой распоряжаются и за тебя решают, Твирина взяла оторопь.
Хикеракли ругнулся под нос, и стало вдруг очевидно, что и пьяным он не был вовсе, и в кабинете ждал именно ради этого решения-распоряжения, и отступить он не отступит — исхитрится как-нибудь, твиринским именем солдатам прикажет сопровождать, а они и поверят.
— Ты пойми, пойми, пожалуйста: гордо идти навстречу опасности — это, как по мне, всё одно дурость, но хоть в каком-то смысле достойно, даже, как говорится, героически. Ежели эта опасность тебя одолеет, ежели Резервная Армия сподличает — в том имеется своя справедливость, всё же риск. Но ведь во всей нынешней симфонии дело заглавное — Охрану Петерберга раззадорить, а ты человек неудобный, наивный и бескомпромиссный, положить тебя сейчас обманом — вот и победа в руках, и завтра о глупостях Твирина голове болеть не надо. Или, думаешь, пока ты будешь там переговаривать, Золотце из Людского не успеет до казарм добраться, ежели понадобится? Думаешь, промахнётся? — схватил за плечи, тряхнул легонько, кто ему только дозволил, который уж раз хватает. — Ты же смелый, Тимка, так найди в себе смелость противостоять не только чужим, но и своим. Ну не сдавайся ты хэру Ройшу, если уж ни Городскому совету, ни Четвёртому Патриархату не сдался, а?.. — и совсем проникновенно добавил: — Пожалуйста. А? Пожалуйста!
— А ты меня, пожалуйста, больше не жалей, — тихо ответил Твирин. — Растрать, пожалуйста, свою любовь к человечеству где-нибудь в другом месте, мне она не нужна. Я не знаю, что здесь страшнее — Золотце, который в спину выстрелит, хэр Ройш, который его об этом попросит, Гныщевич, который придумает, как на этом выиграть, или ты с твоими нравоучениями. Я убил твоего барона Копчевига и твоего предателя Хляцкого, а ты с гнутым гвоздём являешься меня спасать. Когда они убьют меня, когда — когда-нибудь потом — спасать потребуется уже их, подготовься получше. К хэру Ройшу в особняк с гвоздём наверняка не войдёшь.
Коридор опять загремел железом обитыми подошвами, хлопнул суматошными дверьми и наконец омертвел.
— Нешто ты думаешь, что других людей заради них самих жалеют? Ну уж нет, когда всех уже скормил — поздновато рефлексировать… — Хикеракли отстранился, плечи держать перестал и разговор невыносимый свернул: — Я солдат так и так пошлю, ты и сам это знаешь. Я б на твоём месте остерёгся, как говорится, неловкости. Бывай.
Из кабинета Твирин вышел медленным, тяжёлым шагом, будто вероломные колени устали подкашиваться и в пику сделались каменными. Приметил за окнами с трупами динамиков кое-кого из тех как раз солдат, с которыми копчевиговскую семью разыскивали и полковника Шкёва расстреливали, — бери любого, хоть всех, вернее не придумаешь.
Оглянулся всё же:
— Хикеракли, а если без моей смерти у них план спасения Петерберга шельмам в подхвостье сорвётся? Они ведь сами твердили без конца, сколь хрупкое у них шулерство.
Глава 66. Как по нотам, часть третья
«Шулерство» говорили те, кого уже не впечатляло говорить «жестокость».
А то и верно. Сколько можно мнить себя тиранами, злодеями живодёрскими да убивцами честных людей? Ведь наскучивает же, кому хошь наскучит. Оно куда красивше иначе вывернуть: самозванцы мы, ничего не могём, зато с какою же музыкой это наше ничего деется!
Хикеракли в который раз запустил пятерню в волосы. Стареешь ты, брат. Портишься. Вон и нравоучения твои уже аудитории приедаются, а тебе всё мерещится, будто ты только-только их для себя открыл. Увидел, так сказать, суть истинную. Звериный оскал человеческий.
Тьфу на тебя, брат Хикеракли, и ещё раз сверху тьфу. Рассупонился тут, понимаешь, душеискательством увлёкся. А кому оно надо? А ежели так, ты-то, ты-то зачем по ним бегаешь, каждому дурь его доказать пытаешься?
А с другой стороны посудить: какая же в тебе иначе польза, когда не дурь выискивать? Кто за тебя им морду их покажет, коли зеркала занавешены?
Вот только в душе, в душонке-то — копошится же там за себя паскудная гордость. Копошится, брат Хикеракли? Да не юли, не юли, тут все свои. Копошится. За то, что они — они же звери, но ты-то человек, ты-то их хари насквозь видишь. Ты-то ещё можешь понять, как это всё страшно.
А ежели ты тут не самый умный? Ну как всё они поняли, поигрались со своей жестокостью, властишки самого омерзительного толку вкусили, а теперь следующий у них, так сказать, уровень — или, вернее, этап обучения. Теперь шулерство-с. Ты знай бегаешь, как оглашенный, вопишь: «Волк! Волк!» — а от волка того одни только косточки.
С пяток на носочки Хикеракли перевалился и обратно. Вот мы говорим «добро», а делаем уж безо всяких сомнений зло; и сперва это навроде как смешно, а потом навроде как страшно, а потом…
А потом всё равно — ну всё ведь равно. С Драминым об этом трепали языки давеча: ведь ежели б по каким-то законам так нельзя было, то воспротивилось бы что-нибудь в душе, а? Хикеракли в ответ: противится, нешто не видишь? А Драмин ему: да ну? Да ну нет, я ж и не по бездействию тебя сужу, это пустяки. Такой уж ты, положим, человек, что и уйти не можешь — а ну как без тебя хуже сделается, и не восстанешь. Да только противится ли вовсе?
Да не, брат Драмин. Не противится. Хикеракли человек вольный, Хикеракли вовсе поплевать.
Только раньше, когда сидели на какой крыше да на головы людям поплёвывали, оно как-то в радость было, а теперь всё сплошь в тоску.
Хикеракли переложил тулуп из одной руки в другую, движением плеча поправил на спине тюк. Эк оно выходит занятно — вроде и не к первому сегодня стучится, а всё как-то неловко.