Ну, добилась!
А он на красавицу мою опирается, головой своей здоровенной кивает — аж уши от гордости светятся! А на словах бу-бу-бу — мол это ничего, ерунда, вот честь быть тобою любимым — это дорогого стоит, и вот эта прекрасная попка должна прижиматься только к лучшей немецкой коже. И с двусмысленной улыбкой — цап меня за упомянутую красоту.
На беду, как раз в эту минуту из ресторана «Синяя монашка», около которого моя прелесть была припаркована, выходил самый неприятный из корреспондентов мерзейшего таблоида «Сан», Том Прик — он, наверное, даже в сортир без фотоаппарата не ходил. Тут же щелк-щелк, к выходным моя стиснутая на удивление волосатыми руками херра Флейшера задница стала украшением передовицы.
«Британская старлетка для толстого немецкого херра».
Ну, мне-то что — плохой рекламы не бывает, а такую дорогую машину в подарок получить не каждая заслуженная шекспировская актриса может. Даже наоборот — чем заслуженней, тем меньше шансов. А бедный мой Вернер тут же отправился обратно в Дюссельдорф заглаживать неизбежный семейный скандал — фрау у него была совершенно неистовая в ревности. Да так там и остался, на коротком супружеском поводке.
Но это потом было, а тогда, в тот вечер, я расплакалась от радости, очень аккуратно, чтобы макияж не поплыл.
— Ты совсем рехнулся, дорогой мой Вернер, — говорю. — Это же… это…
— БМВ 3200, — он чуть не лопался от гордости. — Сто шестьдесят лошадиных сил, четырехступенчатая трансмиссия, выпущено всего шестьсот три штуки, в прошлом году три последних, и вот…
Я кинулась благодарить. После ужина сразу к нему поехали, и я ему наконец позволила то особое, чего он долго добивался. Его так раззадорило, что он ревел, как дикий бык, и потом меня еще три раза будил.
Утром я впервые проехала по лондонским улицам на своей душеньке. Верх опустила, хоть и холодно уже было, и платье тонкое. Мерзла, но наслаждалась. Кое-кто меня узнавал, особенно на светофорах — стоят люди, ждут, скучно, а тут такая красавица на такой красавице.
— Лена Марджери, смотрите, это же Лена Марджери из «Одиночества павлина»!
— Ой, она и в жизни очень хорошенькая!
— Лена! Меня прокати! Умчимся в закат! Согласен быть твоим рабом до конца своих дней!
— Ух, какая машина! И баба вроде знакомая, где-то видел ее.
И хотя я морщилась, пытаясь найти безболезненное положение пятой точки на «лучшей немецкой коже», оно того стоило!
Кажется, никогда еще я не была так счастлива, как в это октябрьское утро.
Зачем я связалась с Гаем Орбсом? Знала ведь, что он полубезумен и дозу увеличивает по экспоненте.
Захотелось отметиться в «новой волне» авторского кино, а то я в двух фильмах подряд снялась — «Смертельные ульи: пчелы-убийцы» и «Нападение зеленой слизи», да еще и не в главных ролях. Решила добавить элитарности в свою кинокарьеру, дура.
И вот — гениальный режиссер и его будущая муза уезжают из столицы куда глаза глядят в поисках вдохновения. Потихоньку, чтобы не пронюхали папарацци. Машину мою взяли, конечно.
— Увези меня в такое место, чтобы я ахнул, — сказал Гай. — Место, которое — как ты, похожее на твою душу…
Ну кто тут устоит?
Есть такое место в Уэльсе — холмы и скалы, ветер и облака, несколько домов и церковь десятого века, строгая и замшелая, старый лес. Я туда раньше каждое лето ездила к дедушке, чудесней края не видала.
Я вела, Гай ширнулся уж не знаю чем и спал до самого Страдфорда. Проснулся резко и долго смотрел на меня безумным взглядом, будто в голове у него последние шестеренки рассыпались, будто он не знал, кто я такая, кто он такой, и в каком измерении мы мчимся по темнеющему шоссе со скоростью шестьдесят миль в час. Мне страшно стало — ужас, под ложечкой засосало.
Потом взгляд у него вроде прояснился.
— Останови-ка, — говорит. — Дай я поведу.
Как режиссера и любовника я его уже узнала хорошо — спорить с ним было, как грузовик в гору толкать. Затормозила, пересела.
Гнал он быстро, почти сразу свернув на проселочную дорогу. Они узкие, извилистые, с высокими сплошными кустами по сторонам. Луч фар выхватывает из кромешной тьмы небольшой кусочек, и в этот освещенный коридор ты несешься, как в тоннель на тот свет, который, я читала, видят люди, откачанные от клинической смерти.
Какая-то зверушка себе на беду решила навестить друзей на другой стороне дороги. Бум! Я взвизгнула — и за кролика или лисичку, и за свой бампер. Гай покосился на меня так, что у меня сразу язык к нёбу примерз.
Наконец остановились, резко свернув с дороги и пропрыгав еще минут десять по ухабам. Темнотища везде — хоть глаз выколи. Новолуние. Только наша приборная панель и светится, пахнет рекой, и вроде какие-то строения рядом угадываются в свете фар.
— Темнота, — сказал он. — Это хорошо. Она укрывает грехи. Закрой глаза, Лена.
Я закрыла. Он меня поцеловал, очень нежно.
— А теперь открой рот.
Я такого не любила, но у него, с наркотиками этими, без подобной прелюдии и не получалось никогда. Я напомнила себе, какой гениальный артхауз Гай вот-вот снимет и как меня наконец заметят и похвалят сволочные критики, и открыла рот, округлив губы, как ему нравилось.
Он вложил в него совсем не то, что я ожидала, но среагировать на холодный ствол и страшный вкус металла я уже не успела — он нажал на спусковой крючок.
И хотя в таких случаях говорят «она умерла мгновенно», это мгновение может быть очень длинным. Очень-очень. Время — дело субъективное.
— Лена, милая, ну зачем тебе этот шизанутый наркоман? — говорила моя агент Дженет, олицетворение стереотипа «англичанки похожи на лошадей». — Вот три предложения на фильмы ужасов, такие контракты! «Пауки из пустыни» — целый месяц в Египте, в роскошном отеле…
Мои широко раскрытые глаза отражали черноту неба над нами, рот остался по-дурацки открытым, а теплые мозги и кровь стекали по сиденью, собираясь в лужу под «прекрасной английской попкой». На мне в ту ночь было то же серебряное платье с открытой спиной, в цвет моей красавицы-машины.
Тоннеля не было.
Я очутилась сразу везде и нигде, и главным усилием стало — удержать себя.
Я превратилась в облако, большое лохматое облако в бесконечном небе, и тут же солнце и ветер начали меня выжигать и размазывать по этой бесконечности, чтобы я истончилась, потеряла форму и суть, опять стала просто водой. Пролилась дождем, впиталась в землю, напоила новую жизнь.
Но я удержалась, я смогла. Всегда была упрямой дурой. Осталась облаком, зависла над лужицей света приборной панели машины в темном нигде, под плеск реки, шелест крон деревьев, уханье филина и ворчание бесчисленных ночных зверьков. Мужчина в машине удовлетворенно кивнул, одернул на женщине платье, поправил ей волосы, поцеловал ее в стынущую щеку. Женщина — я поняла это с предельной отстраненностью — была очень красива, и хотя задняя часть ее головы стала месивом крови и кости, нежное нетронутое лицо казалось лишь слегка удивленным.
Гай положил пистолет на колени, запрокинул голову к ночному небу и звучным, хорошо поставленным голосом стал читать стихи.
— Ибо крылья мои не сподобятся боле в небо взвиться, как птичьи, — читал он. — Научи нас вниманью и безразличью, научи нас покою. Молись за нас, грешных, ныне и в час нашей смерти. Молись за нас ныне, и в час нашей смерти[1].
Он часто останавливался, чтобы покурить и один раз — чтобы ширнуться.
Когда он дошел до «и да будет мой стон с Тобою», уже начало светать.
Гай огляделся, завел двигатель — он взревел в предутренней тиши, но никто не услышал в этом глухом и заброшенном месте, на старой ферме с открытым амбаром, щерящимся сгнившими досками, с ржавыми доисторическими косилками, заросшими травой. Гай загнал машину в глубину амбара, опустил крышу, посидел еще немного рядом со мною, потом похлопал меня по ледяной коленке.
— Прощай, Лена, — сказал он. — Добрых снов.