— С-старик направит его.
— Ахашш…
— Не с-слиш-шком ли рано?
— Мы держим время в петле… Ахашш…
— Ахашшш…
Оглянувшись, Меру переступил порог, придерживая приоткрытую дверь. Пламя светильничка, стоящего на мостках, затрепыхалось, освещая коричневые икры и подобранный край тайки. Наклонившись, он подхватил глиняный сосуд за горячий бочок и, светя в глубину коридора, плотно закрыл за собой дверь.
Глядя поверх слабого огонька, Меру ждал. Чутким слухом охотника слышал, как живет большая, почти пустая хижина. Мыш скребся за плетёной стенкой, плескала вода под полом. Над крышей сонно чирикнул птичик, укрытый широкими листьями. И около дальней стены, куда не доставал свет, неровно дышал старый Тику, иногда переступая с ноги на ногу. Когда переступал, дыхание его сбивалось.
— Что молчишь, старик? Сам звал меня…
Пламя метнулось от звуков хриплого голоса. И ещё раз, когда Меру прокашлялся, сердясь сам на себя за этот хрип. Он защитил огонёк рукой и, медленно ступая, пошёл на дыхание. Тику молчал.
Меру отвел руку от огня и увидел блеск глаза на кривом от шрама лице.
— Ну? Говори.
Тику, подковыляв, потянул из рук охотника глиняную плошку. Поставил её на полку, привязанную к жердям у окна. Махнул рукой в сторону стены, у которой валялся тючок с листьями и стояли два чурбака. На одном — прикрытая листом скорлупа большого ореха.
— Иди, Меру, сядь. Я расскажу, что надо сделать.
Уселся на пол, напротив охотника, присевшего на чурбак, и, поворочавшись, обхватил длинной рукой тючок, притиснул к боку и облокотился на него.
— Без отты всё болит у меня, Меру. Время течёт, как большая река, но эта река не хочет забрать мою боль, оставляет мне. А зачем? Я не виноват перед временем, я просто попал в лесной пожар, и медведь чуть не сломал меня насмерть. Теперь я — старая коряга Тику, и мне нужна отта, чтобы боль засыпала, хоть иногда. Болит ли твоя рука, охотник?
— Почти нет, да заберут боги и твою боль, Тику.
— Не заберут.
Старик смотрел на огонёк, свет прыгал по ямам на его лице, забирался в рваную дыру шрама. И Меру казалось, что Тику строит рожи огню. Но он слышал, как медленно и трудно дышит хозяин дома, и знал — это огонь насмехается над калекой. Но он слышал и время, которое истекало, как сухой песок из кулака, и от этого в груди ныло и царапало. Совсем скоро выглянет из небесной спальни бледный от вечной ярости Еэнн, и дождь кончится. Выйдет утром яркая Айна, полная супружеской любви, высушит землю, с которой ушла вода. И откроются лесные тропы…
— Тику!.. Я…
— Помолчи, сильный человек. Ты попал в петлю. Охотник стал добычей и попался сам.
— Что ты бормочешь, дед!
— Молчи! — Тику оскалился, выкрикнув, и взмахнул рукой. Скрючив пальцы, охнул от боли, прижал руку к груди, баюкая. Меру смотрел, сморщившись от жалости и нетерпения.
— Ты, лучший охотник, забыл о терпении? Как же сидишь в засаде, когда нужно победить кота или медведя, а?
Меру молчал, вспомнив о терпении. Но так мало его осталось, меньше, чем времени до Айны.
— Скажи, Меру… Ты… Если твоя Онна утром оступится на мостках и упадёт в воду, уйдя навсегда, ты возьмёшь себе другую жену? Молодую жену, Меру, только что ставшую женщиной?
— Я… Ты же знаешь, старик, каждый может взять себе новую жену, чтоб она родила ему детей.
— Хитришь. Пришёл ночью и знаешь, зачем пришёл. И хитришь? Тогда так спрошу. Ты захочешь новую? Будешь ждать в постели, когда она придёт, расчесав волосы?
Фитиль в лужице масла чуть слышно потрескивал. Притих мыш за стенкой, будто тоже ждал ответа Меру.
— Нет, — Меру сказал слово и замолчал. И не хотел продолжать, потому что главное слово — сказано. Но колючие мысли внутри головы не давали покоя, и он сказал ещё:
— Никто мне не нужен. Только она, эта. Онна — моя. И я хочу, чтобы так всегда и ещё хочу, чтоб я погиб на охоте, а она кричала на моей могиле, дёргая себя за волосы. Потому что я не смогу похоронить её. Пусть лучше я — первый.
Тику надтреснуто засмеялся.
— Вот она — смелость охотника. Ты готов убежать в смерть от своего горя. Почему не убежал тогда, когда бросился на тебя лесной кот?
— Не суди меня, дед. Я сам… Я…
— Ладно. Я не про тебя говорю. Про себя тоже. Когда-то лес поманил меня, и вот я такой. А моя жена. Знаешь Меру, какая красивая у меня была жена? Там, за рекой.
— Ты был женат?
— Неважно. Болтаю. Без отты мой ум замутился, а язык крутится во рту сам. Но ты пришёл, и, значит, всё сдвинулось с места. Да помогут нам боги. Если они ещё помнят о нас.
— Да помогут нам…
— Открой скорлупу, Меру.
Он полулежал, обнимая скрюченной рукой тючок, и следил за движениями гостя.
— Насыпь на лист порошка. Горку. А остальное унеси туда. Чтоб не рассыпалось, когда ты будешь смотреть и слушать.
— Я?
— Ты хочешь защитить своих женщин. Я не охотник, Меру. Я был дураком и струсил вернуться к жене. Так ты — не будь трусом. А дураком ты уже был там, на охоте.
Руки Меру, держащие скорлупу, дрогнули.
— Все мне кричали, чтоб я попросил. Вот я и…
— Никто не кричал, дурак. Это кричал твой страх, Меру. Внутри тебя.
В голосе старика была усталость и боль.
— Там стоит тыква с оттой, возьми её, — велел охотнику, уносившему плотно накрытую скорлупу, — и дай мне. Сядь здесь, на полу.
Старик наконец, бросил свой мешок и поднялся. Присев на колени возле чурбака, капал отты на горку серого порошка, шептал заклинания. И когда порошок зашипел и потянулись от него вверх извилистые струйки серого дыма, показал ладонью стоящему рядом на коленях охотнику:
— Вот так голову наклони и дыши. Нет, стой!
Придержал его трясущейся ладонью.
— Я старый дурак. Скажи бабочкам, что ты хочешь увидеть. И после — дыши.
— Как мне спасти Онну и Оннали? — шея Меру напряглась так, что жилы стали видны даже в прыгающем свете догорающего фитиля.
— И ты дурак. Не то, Меру!
— А что?
— Спроси, как сделан наш мир.
— Нет! Я хочу своих женщин! Жена и дочь!
— Где твой ум? Нету? Тогда слушай меня! Раз в жизни сделай больше, чем убивать на охоте! Спрашивай, ну!
Меру глотнул, сжимая кулаки — здоровый и больной, стреляющий в локоть огнём. Закрыл и открыл глаза, глядя, как острия серых струек слепо тыкаются в лицо, нащупывая его дыхание.
— Спрашивай!
— Как. Сделан. Наш. Мир… Как?
И, проговорив, в отчаянии от того, что сделал, — непонятно, правильно ли, послушавшись старого калеку с повреждённым оттой умом, нагнул лицо над струйками, широко раскрывая рот и глаза. Вдохнул.