Я, кстати, не исключаю, что проблемы Лоухи и ее мифологических современников дед Терхо искренне воспринимал как личные и глубоко актуальные. А потому говорил про них при каждом удобном случае, то есть — при каждом визите студентов, продолжая ровно с того места, где прервался год-два-пять назад. Потому что для студентов-филологов, в отличие от прочего несеверного народа, имя Лоухи — хотя бы не пустой звук. Хотя бы. Допустим, да, фольклорный персонаж. А кто, скажите на милость, из известных людей, умерших к моменту вашего рождения, не является для вас фольклорным персонажем? Захотите поспорить — начните, пожалуйста, с Василия Ивановича. Или Ивана Васильевича, на выбор. Оба, зуб даю, существовали на самом деле.
Когда Вика с Валей предстали перед нами эдакими упарившимися наядами, мы с дедом и Хайямом исполнили уже немало песен, а тут я девушек подначил раскидать на голоса «Поминки по Финнегану». С легким подколом. Потому что у филологов есть священная корова по имени Джойс (его мало кто читал, даже из самих филологов, но если при них про эту священную животную хотя бы пошутить, забодают — с фанатичным блеском в глазах и оскале зубов), а у Джойса — совсем уж священная книга упомянутого названия. Книга эта отличается тем, что ее почти никто не может прочесть даже из тех ирландцев, кто сборол остальные книги Джойса на родном англо-гэльском. Прикол в том, что не все ученые сошлись хотя бы в счете языков, на которых Джойсовы «Поминки…» написаны. А назван сей талмуд по народной ирландческой песне, очень разухабистой. А лично мой подкол заключается в том, что некоторые историки песню эту спеть могут, а филологам поддержать — слабо. Ну вот я и начал:
Жил на Уокер-стрит в Дублине Тим Финнеган,
Сладкоголосый жентельмент.
Чтоб монетки оттягивали карман,
Он на стройке таскал по лесам цемент.
Девочки все-таки подхватили:
Ну а главною страстью его и мечтою
Было то, чем Ирландия так щедра,
Называл он спиртное живой водою,
В кабаках оживляясь с утра до утра.
Ну а потом в четыре голоса и в переводе:
— Кружка о кружку бьет тараном,
В пляске ботинки пол пробьют,
Так и мелькает дно стакана,
Пьем мы за Тима, сколько нальют!
Теперь я опять соло, а девочки делали так: «бу-бу-бу-бу»:
С бодуна Тим любил забираться повыше,
Но однажды его подстерег сюрприз,
На дрожащих ногах он забрался на крышу
И стремглав полетел черепушкой вниз.
И друзья отскребли его и отмыли,
Снаряжают Тима в последний предел:
В гроб кладут самогонку в большой бутыли
И бочонок пивасика на опохмел.
И сновахором, и прочем уже дед подхватил:
— Тащим бутылки, драим ботинки.
Закуси мало? — Да хрен бы с ней!
Выпьем за Тима! Будут поминки
Памятней прочих — и веселей!
Я играл на гитаре, как на дикарском банджо, и думал: ну лишь бы струны не лопнули!
Мама Тима уставила стол пирогами.
Чаепитие чинно прошло, как встарь.
Поминали пристойными Тима словами,
Ну а, перекурив, перешли на вискарь.
И завыла вдруг Бидди, дербаня душу:
«Ах ты жмурик мой, чистенький, сладенький — страсть!
На кого покинул нас, Тим, дорогуша…»
Рявкнул Пэдди: «Эй, солнце, захлопни пасть!»
И хором, и Ирина Тойвовна с нами:
— Чокнемся, парни!
Выпьем, девчонки!
Тима помянем достойного!
Кружка о кружку бьется звонко
— Пьем за здоровье покойного!
И тут я почувствовал, что голосок мой, хоть и слабенький, но противный, сейчас кончится, а впереди еще два куплета, и перешел наречитатив: Тут Мэгги, губенки поджав, занудила:
«Биддичка, ты не права, мой свет».
А Бидди ей как звезданет по рылу!
Нокаут — вот лучший ирландский ответ.
Эта забава заразней сыпи
— Бабский не бабский — вскипел мордобой.
Выплюни зубы, чокнись и выпей.
Хей! Целым никто не уйдет домой.
А пока они пели припев — орали припев — нет, очень громко, срывая голоса и заходясь от восторга, орали припев! — я чуть-чуть отдохнул.
В Микки швырнули бутылкой — мимо!
Он увернулся — ай молодца!
А виски разбрызгался прямо на Тима,
От вымытых пяток до морды лица.
Труп задрожал, пятернями зарыскал,
Сел во гробу и сделал вдох.
Выдохнул: «Хрен ли хлестаться виски?
И мне не налили — прям будто я сдох!»[1]
И когда они снова орали припев:
— Мордой об стол, кулаком по ребрам,
Кружкою по подоконнику…
Славятся дублинцы нравом добрым
И уваженьем к покойникам!
Я делал так: «Уа! Уа-уа! Уауауау-а!»
— Эх, хороша песня, — сказал Петрович, поводя плечами. — И эх, Арина, забыли мы с тобой сплясать! Ну да еще не поздно!
— Поздно, поздно, — сказала она. — Угольки уже чуть дышат.
И они побежали в баню.
Мы с Хайямом улеглись на чердаке, на толстых сенных матрацах, девчонки — в большой горнице, а дед с Ириной так, по-моему, и остались в бане, шалуны.
— Костян! — позвал Хайям.
— Ы? — мне так хотелось спать, что язык не работал.
— А вдруг это правда?
— Ну.
— Тогда что получается?., тогда получается, что…
— Дураков, каких мало, — подавляющее большинство, — сказал я.
— Что?
— Десять тысяч тонн. Каждый. Не бывает. Но стоят.
— Ты бредишь?
— Сплю. Брежу. Хожу во сне…
Во сне я действительно куда-то шел. Под ногами светилась трава, а где не было травы, переливались подземным светом прозрачные камни. Я что-то мучительно искал…
Потом мне приснилось кантеле Вяйнямейнена, сделанное им из черепа гигантской щуки, от звуков которого все люди кругом падали на светящуюся землю и засыпали. Только я один мог сопротивляться этому чудовищному зову сна. Слепой череп щуки, черный, лоснящийся, с отчетливыми сколами, трещинами вокруг дырок, куда были вкручены колки, и затейливыми швами между костей, подрисованными не то пылью темной, не то мокрой грязью, череп с оттопыренными жаберными дугами, слегка вывернутыми, словно кто-то буквально секунду назад еще держался за них пальцами и вот — отпустил — этот череп размером с танк висел невысоко над землей, не без изящества поворачиваясь из стороны в сторону, ловя меня раструбом открытого зубастого рта. Зубы и челюсти были украшены мелким неразборчивым двуцветным орнаментом. Струны слегка подрагивали, и было в том нечто непристойное. Я достал гранату, но она песком рассыпалась в руке. Никакое оружие я не мог удержать…
Не помню, чем все кончилось. Наверное, я все-таки победил.
На обратном пути мы попали в туман. Как раз напротив столбов.
Было утро, и не такое уж раннее: часов девять. Воздух был прохладный, вода — тем более. Эти озера никогда не прогреваются. Ветра не чувствовалось совсем, и поверхность была как совершеннейшее зеркало, и только от лодки бежали усы-волны. Я опять сидел на самом носу, но теперь устроился так, чтобы смотреть вбок и вперед. И увидел, что вода впереди стала как молоко, в котором ничто не отражалось. Через минуту мы в молоко это вплыли… Сначала оно даже не доходило до бортов, я опустил руку и ощутил холод — будто эту туманную пленку сюда пригнало с ледника. Потом молоко подернулось рябью и стало похоже на облака, когда на них смотришь с самолета. А потом — оно перелилось в лодку, еще с полминуты наши головы торчали над поверхностью, но скоро накрыло и их.
И дед сразу заглушил мотор.
— Петрович? — позвал я.
Звук голоса был не мой, я его не узнал. Гулкий, как будто я говорил в гитарную деку.
— Постоим, — понял меня еле видимый дед. — А то далеко заплывем…
Я слегка удивился, поскольку озеро есть озеро, деться из него некуда, плыли бы потихоньку, — но спорить не стал. Его это озеро, он тут хозяин. Сказал стоять — будем стоять.
Мотор потрескивал, остывая.
— Туман, — раздумчиво сказал Хайям. — Сейчас появятся чудовища и будут нас жрать.
— Сырыми, — добавил я. Я догадался, на что он намекает.
Девочки догадались тоже. Стивена Кинга филологи хором презирали. Но читали в обязательном порядке, чтобы презирать аргументированно.
Честно говоря, даже я (с нервами толщиной в веревку) вдруг ощутил… нет, не страх (тогда я еще ничего не понимал в происходящем) и не ту приятную щекотку, которая возникает от страшных историй, рассказанных у костра ночью, — нет, что-то другое. Сродни неловкости. Не знаю почему. Наверное, где-то глубоко внутри себя я уже понимал, что мы выскочили из круга привычного, обыденного, а ведем себя по-прежнему, и на подлинное выдаем привычную реакцию — как на фалыпак, потому что привычно знаем, что все на свете фалыпак. При этом на самом деле, от нутра, мы так, может быть, и не думаем, но — так принято. И должно что-то очень серьезное произойти, что-то больно должно ударить, чтобы мы перестали хохмить и глумиться и сказали что-нибудь искреннее…