— Где же ты?..
В другой раз он сумрачно сказал ей:
— Ежели ты думаешь, что как я умру — так тебе настанет свобода, — не думай!.. Я, брат, тебя и потом не оставлю... Ни за что... Я уж придумал...
— Что? — пролепетала она, глядя на него во все глаза.
— Ходить к тебе буду! — весело и возбужденно сказал он.
— З-зачем?
— Душить!...
Она отступила, дрожа. Потом бледно усмехнулась.
— Мертвые не ходят!
— Не ходят, которые не хотят! — крикнул он злобно. — А я захочу и непременно так и будет!... В первую же ночь, сейчас же и приду!.. Так и жди!..
И когда он засыпал, она опускалась на колени, сжимала руками голову и шептала:
— Господи, прости мне... Господи, прости... Нет больше сил!...
И всматривалась в него, сонного, пристально всматривалась и видно было, что какая-то неясная еще, пугающая мысль шевелилась у нее, ширилась, росла, не давала ей покоя...
В течение всего дня дождь неслышно наполнял воздух туманной и холодной пылью, а к вечеру поднялся ветер и непогода усилилась. Очевидно, ветер налетал порывами; дождь с шумом обрушивался вдруг на стекла и видно было, как стекла сейчас же мутнели и покрывались широкими, чешуйчатыми полосами воды.
Стахов, дремавший, проснулся вдруг и сел в постели, весь в поту. Он не помнил, снилось ли ему что-нибудь и напугал ли его сон. Все тело его дрожало и страшный клубок, распирая и целиком захватывая горло, подступал все ближе, не давая доступа воздуху...
— Груша! — прошептал он...
В комнате стоял полусвет от маленькой керосиновой лампочки, горевшей в углу и прикрытой зеленой ширмочкой. Груша, нераздетая, спала около в кресле.
— Груша! — прошептал он снова и жадно стал ловить ртом воздух и от усилий, с которыми он это делал, слезы блестели на его выпученных глазах.
Грушенька проснулась.
— Подушку! — прохрипел он, — подушку... скорей!..
Со сна Грушенька смотрела, не понимая... Потом сонливость у нее исчезла и глаза у нее открылись, осмысленные, покорные и тихие, как всегда, по какие-то светлые и странные.
Подушка с кислородом лежала около нее.
Но она не посмотрела на подушку и стала неторопливо поправлять волосы.
— Подушку!..
— Сейчас, Василий Иваныч... вот я волосы поправлю!..
— П-подушку!..
Красным, гневным и изумленным стало его лицо.
— Сейчас, Василий Иваныч...
Несколько головных шпилек упало на пол и она наклонилась и стала их подбирать...
— Ничего... потерпите, Василий Иванович... Ничего...
Она взяла одну шпильку в рот и зажала зубами.
— Сколько я-то терпела!.. Двадцать лет!.. Двадцать ведь лет, Василий Иванович!.. Подумайте!.. Ничего...
потерпите!..
— Гр-руша!..
Он хрипел, и гнев его исчез, и выражение ужаса метнулось у него в глазах и застыло.
— Двадцать лет, Василий Иваныч, и хоть бы раз я против вас голос подняла!..
— З-задыхаюсь!..
— ...Как та собака, которую вы ремешком стегали... Ну, точь-в-точь, как вы тогда рассказывали!.. Дохнуть при вас не смела, глаз поднять... А сколько прочих мук я от вас приняла!.. Вспомните, Василий Иванович! Бога побойтесь!..
— П-подушку!..
У него уже не хватало голоса. Ртом, изогнувшимися пальцами он ловил воздух. Выпятились белки глаз и на них проступили тонкие, как волоски, красные жилки.
Грушенька посмотрела на него вскользь, потом оперлась руками о постель, положила голову на ладони и, глядя на Стахова, тихо и скорбно продолжала:
— Двадцать лет, как один день, и за двадцать лет не видела я солнца — все ночь была!.. Да и теперь я не верю... Не может быть, чтоб это уже конец!.. Верите ли, Василий Иваныч, я вот гляжу на вас и вся трясусь от страха, что, может, это так и все еще пойдет, как было!..
Как рыба, выброшенная на берег, Стахов только разевал и закрывал рот. Глаза его с выпятившимися до последних пределов белками, полные, как прежде, смертельного ужаса, казалось, не могли оторваться от лица женщины. В горле у него клокотало. Лицо все больше и больше багровело. Огромная грудь выпятилась страшным бугром и не опадала.
Но его руки, с искривившимися и трепетавшими пальцами, делали какие-то осмысленные движения, и за пальцами бессильно тянулось все тело.
Подушка с кислородом лежала на расстоянии всего какого-нибудь аршина...
Один глоток воздуха!..
Грушенька, опустив глаза, отодвинула подушку подальше и углы рта у нее дрогнули.
— Глазки-то у вас, — вон какие сделались! — сказала она тихо и жалостно.
И замолчала.
И в течение пяти минут они смотрели друг на друга, не двигаясь, не произнося ни слова.
Клокотанье в горле умирающего становилось сильнее. Краснота его лица принимала синеватый оттенок.
Пальцы впились в простыни и судорожно мяли и рвали их.
Грушенька встала.
— Отходите вы, видно, Василий Иваныч! Вы не беспокойтесь... я вас уберу потом, как надо... Попростимтесь!
Она низко, низко поклонилась и коснулась лбом пола.
— Простите, в чем грешна была!..
Стахов в последний раз забрал в грудь воздух.
Жидкий блеск в его глазах исчез, и глаза сделались красными от бесчисленных жилок, которые лопнули и залили белки кровью... Вздулись, как веревки, жилы на шее и лбу... Потом грудь опала, краснота сбежала с лица, и Стахов стал валиться на подушки.
Грушенька с минуту подождала еще. Стахов не шевелился. Тогда она осторожно уложила его на спину и сложила ему руки на груди.
— Упокой, Господи, душу раба твоего Василия!..
Набожно прошептав это, Грушенька опустилась в кресло, глубоко перевела дух и отерла холодный пот, который покрывал ее лицо, как роса.
...Мы колесили уже часа три по степи, ныряя между снежными сугробами и проваливаясь в ямы, а конца пути все еще не было видно. С лошади, каждую минуту увязавшей в снегу по брюхо, валил пар, у меня уже окоченели руки и ноги. А главное, не похоже было, чтобы мы был на настоящей дороге.
— Ну что, Онисим, скоро? — в сотый раз спрашивал я с беспокойством.
— Надоть, скоро! — отвечал мой возница, всматриваясь в снежную даль. — Должно, вон за теми вешками дорога тебе уже прямо пойдет!..
Но никаких вешек я не видал. Кругом были только курганы, делавшие эту часть степи похожей на гигантское кладбище с высокими могильными холмами, засыпанными снегом.
Мы сделали еще с версту. Лошадь плелась все тише и тише. Наконец совсем остановилась. Онисим слез с облучка.
— Ну, что там еще? — сердито спросил я, выглядывая из возка.
Онисим для чего-то поправил на лошади сбрую, потом почесал затылок.