Я пошел и взял еще один капучино, проштамповал карточку в третий раз и вернулся на свое место у окна. Телевизионщики, катившие ширму, остановились посередине улицы, столкнувшись с другой группой телевизионщиков, которые сидели на улице у другой кофейни. Они перекликались друг с другом, ходили туда-сюда между ширмой и второй кофейней, махали руками, смеялись. Они напоминали мне рекламу — не какую-нибудь конкретную, просто рекламу, в которой развлекается красивая молодежь. Людям, стоявшим на улице с ширмой, пришел на ум тот же рекламный клип, что и мне. Это было очевидно. Своими жестами, своими движениями они разыгрывали роли участников этого клипа: то, как они поворачивались и шагали в одну сторону, говоря при этом в другую, как запрокидывали головы, когда смеялись, как небрежно засовывали свои мобильники обратно в карманы низко сидящих брюк. Их тела и лица переполняла бурная радость, восторг — торжествующее сознание того, что в кои-то веки им не обязательно сидеть в кино или перед телевизором в гостиной и смотреть, как другая красивая молодежь смеется и гуляет — они сами могут быть красивой молодежью, прямо сейчас, на этом самом прямоугольном перекрестке. Понимаете? Совсем как я — б/у на сто процентов.
Я взял третью чашку, проштамповал четвертую чашку на карточке и вернулся к стулу у окна. Телевизионщики со своей ширмой ушли. В нескольких улицах от меня включилась противоугонная сигнализация; прерывистый писк продолжался с интервалами в три-четыре секунды. У моей койки в больнице стояли монитор и пластмассовый дыхательный аппарат, который попискивал и поскрипывал с примерно одинаковыми интервалами. В период выхода из комы — так это называется, выход, — когда мое сознание еще спало, но уже начинало ворочаться и выдумывать места и ситуации для обитания, я порой оказывался на больших спортивных стадионах. Иногда это были легкоатлетические комплексы с идущими вокруг дорожками, прочерченными на глине и асфальте, иногда — крикетные поля с белыми линиями разметки, нанесенными краской на траву. Комментатор вел репортаж, и я тоже должен был подключаться, вести репортаж вместе с ним. Я должен был произносить слова репортажа в ритме этих попискиваний и поскрипываний, иначе мой голос терялся на общем фоне. Я понимал, что ситуация странная, что я без сознания и все это — мое воображение, но понимал и то, что должен продолжать репортаж, соответствовать формату, иначе умру.
Сидя у окна, наблюдая за прохожими, я размышлял о том, кто из них наименее подчинен формату, наименее ненастоящий. Не я — это точно. Я, вуайерист, незваный гость, лишь подглядывал за всей этой сценой. Были тут и другие, тоже сидевшие за окнами, в других кофейнях, словно мое отражение — они тоже были незваными гостями, все до одного. Затем шли туристы; они неуклюже брели мимо и посматривали на людей за окнами. Еще более низкая ступень в этой иерархии, решил я. Затем шли посетители клубов. Большинство из них были геями — показными геями, в обтягивающих джинсах, с волосами торчком и множеством проколотых мест на теле. Подобно телевизионщикам с ширмой, они играли — напоказ зевакам, друг другу, самим себе. Они переходили из кофейни в кофейню, из бара в бар, приветственно целовались с друзьями и преувеличенно реагировали на других мужчин, жесты их были сплошь преувеличенные, педерастические. Все были покрыты загаром, но искусственным, приобретенным в соляриях дорогих фитнес-центров или с помощью крема из банки. Театральные, надуманные — все как один.
Я пил, наверное, уже шестой капучино, как вдруг заметил кучку бездомных. Они были тут все время, пока я смотрел, замаскированные на фоне магазинных витрин и мусорных баков, но я только теперь обратил на них внимание, начал за ними наблюдать. Один из них сидел, закутавшись в спальный мешок из полиэстера, на коленях у него свернулась собака. Его друзья — трое или четверо — облюбовали место подальше, ярдах в двадцати. Они периодически покидали свое место и приходили его навестить, по одному, иногда по двое; потом разворачивались и направлялись обратно, на свое собственное место. Я долгое время внимательно за ними наблюдал. Когда люди, сидевшие подальше, приближались к закутанному парню с собакой, вид у них был целеустремленный, как будто у них имелись для него сообщения, важная информация. Они передавали свои сообщения, затем уходили; но минут через семь кто-нибудь из них возвращался с новыми сведениями. Иногда они подменяли его, занимали его место, пока он со своей собакой шел прогуляться до их участка.
Я начал прослеживать некую закономерность в схеме их перемещений: круги, которые они описывали между двумя участками, кто кого сменял, когда и в каком порядке. Правда, это было нелегко — всякий раз, как я решал, что вычислил эту последовательность, один из них делал ход вне очереди или отправлялся в путь по новому маршруту. Я очень долго наблюдал за ними, изо всех сил сосредоточившись на схеме.
Через некоторое время я начал думать, что уж эти-то люди — настоящие. Что они здесь не просто незваные гости. Что им действительно принадлежат и улица, и они сами, и настоящий момент. Я наблюдал за ними, пораженный. Мне захотелось вступить с ними в контакт. Я решил, что обязательно вступлю с ними в контакт. Когда закутанный парень с собакой в четвертый раз откинулся в своем спальном мешке, и вероятность того, что никто из его друзей не подойдет к нему еще минут семь, казалась довольно высокой, я встал со своего стула, вышел из кофейни и зашагал через улицу туда, где он сидел.
Его собака первой заметила мое приближение. Она развернулась, приподнялась и, вся насторожившись, стала смотреть на меня и принюхиваться. Потом поднял глаза и закутанный парень. Ему, наверное, было не больше двадцати. Кожа у него была нежная, очень бледная, с красными точечками там, где под ней лопнули сосуды. Я постоял перед ним, глядя вниз. По прошествии какого-то времени я спросил его:
— С тобой поговорить можно?
Он взглянул на меня так же, как его собака — вопросительно, заинтересованный и одновременно готовый к защите.
— Ты христианин, что ли? — спросил он.
— Нет. Нет, я не христианин.
— Мне ни от каких христиан ничего не надо. Молиться заставляют, и все такое — нет чтобы просто поесть дать. Лицемеры ебаные.
Голос у него был медленный, протяжный, при этом довольно гнусавый. Он напоминал мне обдолбанных рок-звезд шестидесятых — Билла Уаймана, кого-то в этом роде. Интересно, подумал я, он тоже обдолбанный?
— Я правда не христианин, — сказал я ему. — Я просто хочу с тобой поговорить. Спросить тебя кое-о-чем.
— О чем?
Рот его так и остался открытым после того, как он это произнес.