— О! Привет! — воскликнул Дэвид, открыв мне дверь. — Я слышал, ты… это самое… поправляешься.
Его глаза внимательно изучали мой лоб над самыми глазами — видимо, Грег рассказал ему про пластическую операцию на шраме.
— Над правым, — сказал я.
— Ага, — ответил он. — Да нет, я… Так, давай я тебе налью чего-нибудь.
Он приготовил какой-то пунш. Тот был розовый и сладкий — возможно, сангрия. Было еще и бутылочное пиво, и вино. Я пригубил розовый пунш и прошел в большую комнату. Меня окликнули по имени; это оказался Грег.
— Здоров, мужик! — Грег положил руку мне на плечо. Он был уже прилично пьян. — А где Кэтрин?
— В Оксфорде.
Кэтрин уехала туда на выходные. Она успела надоесть мне до крайности. Мне надоели все. И всё. С тех пор, как состоялась встреча с Мэттью Янгером, дни у меня протекали в размышлениях о том, что делать с деньгами. Я перебрал все варианты: посмотреть мир, открыть собственный бизнес, основать благотворительный фонд, все просадить. Ни один из них меня ничуть не привлекал. Ну какой из меня вышел бы основатель благотворительного фонда? Никакие проблемы меня особенно не волновали. Начни я тратить деньги, как сумасшедший, что бы я такого купил? Меня не интересовали ни искусство, ни одежда, ни наркотики. Шампанское, которое я пил на днях, на вкус было горьким, словно кордит, да и заказал-то я его только потому, что так мне сказал Марк Добенэ; foie gras я уже пробовал один раз, в Париже — меня стошнило. Нет — я перебрал все варианты, подержал каждый в руках, как ребенок пару секунд держит дешевую дрянную игрушку, покуда не поймет, что она не будет крутиться, играть музыку или хоть как-нибудь его радовать, и не положит обратно. Вобщем, мне все надоело: люди, идеи, мир — все.
Грег отвалил в кухню, налить еще. Я сел на диван и огляделся. Вечеринка была, на мой взгляд, довольно скучная. Многих из присутствующих я не знал, а те, кого знал, меня не очень-то интересовали. Дэвид занимался не то пиаром, не то маркетингом, не то чем-то подобным; мне с ним было скучно, да и друзья у него были скучные. Я подошел к окну и встал рядом, футах в двух справа от него. Побыв там некоторое время, я переместился в кухню и подлил себе в стакан. Я к нему почти не прикоснулся, но это было хоть какое-то занятие. Переместившись обратно в большую комнату, я снова встретил Грега.
— Здоров, мужик! — он положил ту же руку мне на плечо. — Так где Кэтрин?
— В Оксфорде.
Он снова отвалил в кухню, а я переместился обратно на диван, потом на место у окна. Это второе место было лучше. Я научился чувствовать, какие положения хорошие, а какие нет, когда был в больнице. Это начинаешь понимать, когда не можешь двигаться самостоятельно. В обычной жизни, когда двигаться можешь, способность менять положение считаешь само собой разумеющейся — об этом даже не думаешь. Но когда неподвижно лежишь после травмы, то оказываешься там, куда тебя поместят врачи с медсестрами, и только там. Становится жутко важно, куда тебя поместят — твое положение по отношению к окнам, дверям, телевизору. Палата, в которой я провел бóльшую часть времени после выхода из реанимации, имела форму буквы L. Я лежал с короткой стороны этой L, у ее подножия, задвинутый почти в самый угол, где короткая сторона пересекается с длинной. Это было хорошее место — оттуда открывался полный обзор обоих проходов палаты, ясно просматривалось все, вплоть до поста медсестер и коридора с каталками, и других важных уголков, морщинок на глади окружающих поверхностей. В следующей палате мне досталось место очень плохое: я лежал на койке лицом не туда — вообще никуда; все было не так. С тех пор положение стало для меня важно. Виновата тут не только больница — авария тоже. Меня ударило, потому что я стоял там, где стоял, а не где-нибудь еще — стоял на траве, открытый, совсем как фишка на расчерченном зеленом бархате рулеточного стола, поставленная на единственный номер, в ожидании…
Я вернулся в кухню, чтобы снова долить себе в стакан, но увидел, что уровень в нем совершенно не понизился с тех пор, как я в последний раз его наполнил. Тогда я просто остался стоять в дверях под взглядами двух девушек, которые толклись у чаши с пуншем.
— Потерял чего? — спросила меня одна из них.
— Да. Я… это самое…
Я неопределенно покрутил пальцами — жест подразумевал нечто среднее между откупориванием бутылки с помощью штопора и щелканием ножницами, — и снова вышел из кухни.
Я направлялся назад по коридору в большую комнату, но тут заметил комнатку в стороне от маршрута, которого до сих пор придерживался. Я все время обходил кухню по часовой стрелке, а большую комнату — против: дверь — диван — окно — дверь. Добавьте сюда короткий, узкий коридор, соединяющий две комнаты, — и получится маршрут в форме восьмерки. Эта дополнительная комната как будто взяла и выскочила рядом с ней, как та половина в договоре — довесок, сбоку припеку. Я просунул голову внутрь. Это оказалась ванная. Я вошел и запер за собой дверь. Тут оно и произошло — событие, которое, если не считать аварии, стало самым значительным во всей моей жизни.
Произошло оно так. Я стоял в ванной, дверь за мной была заперта. Мыл после туалета руки в раковине, отвернувшись от зеркала над ней — потому что вообще не люблю зеркала — и глядя на эту трещину, проходившую по стене. Дэвид Симпсон, а может быть, прежний владелец, ошкурил стены, так что на них осталась одна штукатурка, плюс какие-то мазки там, где Дэвид экспериментировал с разными типами краски, чтобы посмотреть, как будет выглядеть помещение в тех или иных тонах. Я стоял у раковины, смотрел на эту трещину в штукатурке, как вдруг у меня возникло ощущение déjà vu.
Ощущение déjà vu было очень сильным. Я уже бывал в помещении вроде этого, в месте прямо как это, уже смотрел на трещину — трещину, которая выпирала и извивалась точно так же, как эта, сбоку от зеркала. Там была такая же трещина, и ванна тоже была, и окошко над самыми кранами, прямо как в этой комнатке; разве что окно было чуть побольше, а краны другие, более старые. Окно выходило на крыши, там сидели коты. Красные крыши, черные коты. Это место находилось высоко, гораздо выше, чем я был сейчас — шестой, седьмой или даже восьмой этаж старого здания, в каких сдаются квартиры, большого дома. Народу в здании было битком: соседи и подо мной, и вокруг меня, и этажом выше. С нижнего этажа до меня долетал запах готовившейся на сковороде печенки; и звук тоже, шипение и скворчание.
Все это я вспомнил очень ясно. Этажом ниже готовилась печенка — запах, шипение и скворчание, — а дальше, еще двумя этажами ниже, была фортепьянная музыка. Не музыка в записи, игравшая на диске или по радио, — музыка настоящая, в живом исполнении, которую играл на фортепьяно живший там человек, музыкант. Я вспомнил, как она звучала, вспомнил ее ритм. Порой он останавливался, всякий раз, когда брал не ту ноту или терялся. Останавливался и начинал пассаж заново, проигрывая его медленно, а когда подбирался к месту, где ошибся, совсем замедлял темп. Потом несколько раз играл его правильно, снова повторял, снова разгонялся, и так — пока не получится сыграть в нужном темпе, не спотыкаясь. Все это мне ясно вспомнилось — кристально ясно, настолько ясно, словно в каком-то видении.