Мы же скажем, что это была одна из Сестер Братства Великих Гималайских Учителей или одна из их продвинутых учениц. Днем и ночью Великие Братья и Сестры стоят на страже Мира и шлют неотложную помощь, которая сравнительно редко проявляется в такой зримой форме, как в описанном случае; незримая же их помощь настолько велика и разнообразна, что никакому человеческому учету не поддается.
Рядового Швальбаха разбудили в полночь. Собственно говоря, когда к нему подошел дежурный по бараку, чтобы разбудить, он и так уж не спал: какой тут, к черту, сон, когда тебя окружает влажный, как бы липкий воздух; тебе жарко, у тебя выступает пот, несмотря на то, что ты сбросил с себя все… Да и тишина тут не ахти какая: спящие легионеры[21] тяжко дышут, бормочут во сне, скрипят зубами. А вот маленький марселец Анжу — так тот иногда во время сна вскакивает с криком:
— Сука!.. за-ду-шу-у-у! — и делает руками движения в воздухе, как бы ища чье-то горло. Потом снова падает на постель, спит или притворяется, что спит…
Швальбах отыскал в пирамиде свою винтовку и одетый, подтянутый встал перед разводящим. Потом они долго пробирались меж топких рисовых полей к одинокой пологой возвышенности. Светила полная луна. Воздух был наполнен зеленоватым сиянием; серебрились блики на водных плешинах и неестественно черны были тени. Странно нереальным казался мир.
Нога наступила на что-то мягкое, и молниеносно на темной дуге взметнулась голова змеи — она тщетно пыталась прокусить толстый солдатский ботинок. Впрочем, это дало некоторую встряску: она могла дотянуться и до менее защищенного места…
Они добрались до вершины пологой возвышенности, где на руинах древнего храма был расположен пост № 2.
Разводящий и прежний часовой ушли, Швальбах остался один. Теперь можно было неторопливо осмотреть место, куда он попал впервые и где ему предстояло коротать ночь. Вокруг пологого холма тянулись рисовые поля и темнели деревенские хижины. Небо и земля — все серебрилось в лунном свете: он был необычайно сильный, почти осязаемый, и было светло, как днем. Руины храма проглядывали через купы окружающих деревьев глыбами белого мрамора — они напоминали редкие зубы черепа на заброшенном кладбище.
Швальбах закурил сигарету и двинулся внутрь развалин. Звук его шагов вызывал шорохи в каменных щелях и возмущение насторожившейся тишины. Смотреть тут было нечего: все затопляющий океан времени уже успел перемолоть и переварить в глубинах своих когда-то величественный храм. Только в одном месте уцелела одна единственная статуя из какого-то необычайно прочного камня.
Швальбах подошел к ней вплотную, а потом отступил шага на два, чтоб лучше рассмотреть: до жизненной катастрофы, приведшей его в иностранный легион, он сам недурно владел кистью и знал толк в искусстве…
На квадратном постаменте со скрещенными ногами, как обычно изображают Готаму Будду, сидела фигура тщедушного человека с бритой головой и необычайно скорбным лицом. И постамент, и фигура были гладко отполированы и высечены из одной и той же глыбы коричневого камня. Вероятно, это был один из архатов Будды, а может быть, символичная фигура сознания в тенетах Майи. Но у Швальбаха для этой фигуры нашлось только одно определение — идол, местный божок.
Швальбах был немец по происхождению и воспитывался в строгой протестантской семье. И дома, и в школе ему внушили, что истинная только одна христианская вера, а там, в Индии, Китае и, вообще, на Востоке, живут несчастные язычники, не знающие света веры Христовой, которых добрые западные миссионеры пытаются спасать… От чего спасать? — в этом он толком так никогда и не разобрался… Да и стоило ли разбираться? — он скоро понял, что кроме христианского бога, заповедей которого никто не выполнял, и большинство только притворялись, что верят, существовал другой всемогущий бог, в которого верили все, — деньги. Они дают блеск, власть, наслаждения, делают уступчивыми женщин, превращают черное в белое, а если надо — то и наоборот… Все достоинство человека в том, сколько у него денег. Ты можешь быть талантлив, но и этот талант надо суметь продать за деньги…
Швальбаху трудно было оторвать взор от этого скорбного лица, как бы видящего кругом одни печали и людские заблуждения. Оно как бы с укоризной говорило: «Не туда идете, люди!»
Нельзя было отказать в признании художнику древности, вложившему столько выразительности в каменные черты. И неудивительно было, что у ног изваяния появились жертвенные приношения: стояла чашечка с рисом, лежали уже засохшие цветы и плоды…
И уже многие века местное население поклонялось этому скорбному лику, окружив его ореолом божественности….
Швальбах зашагал вперед и назад по залитой луной площадке перед «идолом», и ему все время хотелось оглянуться на него — он чувствовал на себе его каменный взгляд. Это начинало его раздражать.
Что, собственно говоря, этой образине от него нужно? Может быть, он скорбит о его загубленной жизни?.. Что жизнь пошла к черту, он сам прекрасно сознавал… Сознавал уже в то утро, когда с бледным лицом, после ночи напряженной нервотрепки, проиграв в португальском Макао все доверенные ему фирмой деньги (однако, как ему тогда не повезло!), пошел покупать револьвер, чтоб застрелиться, но потом раздумал… Тогда у него было другое имя — Швальбахом он назвался только в вербовочном пункте Легиона: тому был нужен только его физический организм и совершенно безразлично, преступник ли он или принц крови… Где-то осталась женщина, которая в него верила — верила в его успех в жизни… Ни за что он не согласился бы предстать перед ней… Впрочем, вероятно, давно уже замуж вышла: с ее наружностью не засиживаются… Зато на его долю остались грязные полуголодные девки, которые «работали» по кабакам и на улицах… Выпивка и драки, пока пуля туземного партизана не оборвет никому не нужную жизнь…
Он опять посмотрел на изваяние, и ему показалось, что на каменном лице он прочел полное понимание, и оно даже как будто кивнуло головой в знак согласия, что жизнь его действительно не жизнь, а черт знает, что такое…
Сунув руку в карман за спичками, чтоб снова закурить, он нащупал там кусочек мела. И тут внезапная мысль пришла ему в голову… Как шаловливый мальчик на цыпочках, он подошел к изваянию и, прислонив винтовку, стал обрабатывать мелком каменное лицо. Несколькими штришками он приподнял уголки скорбных уст, потом перешел к печальным глазам… Он работал с каким-то злобным увлечением, вкладывая в дело все, что у него осталось от прежних художественных познаний: сплевывая на пальцы, в одном месте оттирал, в другом добавлял. И ему удалось: не прошло и четверти часа, как перед ним, вместо прежнего олицетворения Скорби, сидело, цинично отпялив губы и нагло улыбаясь, совершенно другое существо, полное порока, чем-то напоминающее мерзкую жабу, презирающее всех и смеющееся над теми, кто искал у него утешения. Если в Швальбахе когда-то жил настоящий художник, то в этот момент он достиг своего апогея — это был шедевр кощунства! (Да простят мне употребление слова «шедевр»).