Надо возвращаться назад. Если дом, то непременно сгорбившаяся, сырая и закопченная постройка — с обширной аркадой, сводчатой трапезной, с чердаком черным, как подвал, и подвалом бездонным, словно колодец; дом с высокой крышей, остроугольным фронтоном, прохудившимися водосточными желобами и трубой на курьей ножке, с замочными скважинами вместо окон, охваченными растрескавшимися рамами и защищенными пластинками слюды и цветного стекла; дом с завалинкой из древнего, до гладкости истертого жернового камня; дом с маленьким и пропахшим мочой двориком, где бродит домашняя птица и мокнет в корытах белье. Если улица, то непременно кривая, извилистая или хотя бы загнутая дугой, узенькая, точно тропинка среди утесов из песчаника, темная, как глубины омута. (Да, здесь таится красота, и видим ее именно мы, которые ее достойны; мы, для которых «авангард» не значит ровным счетом ничего, а слово «новый» звучит как ругательство.) Так некогда выглядела Прага, и она должна была выглядеть так до скончания веков — никто не имел права менять ее, таким хотели видеть город его основатели и таким хочу видеть его я, несчастный, ввергнутый в отвратительнейший уголок истории, где человек, не достойный красоты, провозгласил своим Богом целесообразность и установил диктатуру прямых линий: эпоха магистралей, этих мясницких ножей, вонзенных в сердца городов.
День вступал в свои права, утро ушло и увело с собой бледное солнце, скрытое прежде мраком смога. Возможно, было двенадцать, возможно, больше. Я стоял у подножия башни храма Святой Екатерины, не имея представления о том, как я тут очутился. Правда, Святой Штепан отсюда всего в нескольких шагах, но вот как именно я шел — то ли низом, по Липовой, то ли по улице Ке Карлову, то ли верхом, по Катержинской, я не знаю и по сей день. Я с удивлением глядел на белую звонницу, до середины четырехгранную, с середины восьмигранную, с длинным темным шпилем, так похожим на башни каролинских храмов Девы Марии на Слупи и Святого Аполлинария. С этими храмами Екатерину объединяет и судьба — во всех них какое-то время размещались государственные приюты. Когда надменный «просветитель» Иосиф II уничтожил во второй половине восемнадцатого века монастырь Святой Екатерины, заложенный набожным Карлом IV, на его территории разместилась военная школа. Молодые люди довели постройки до такого состояния, что спустя несколько лет они смогли пригодиться только для сумасшедшего дома. Подобно церковке на Слупи, храм Екатерины так же был приспособлен для нужд умалишенных, и лишь единожды в год его открывали для верующих. Те же пациенты, что в сервитском монастыре или рядом со Святым Аполлинарием. Сдается мне, в этом есть логика: там, где кончается религиозность, начинается безумие.
Bestia triumphans.[38] Никакой сумасшедший дом не осквернил готические святыни так, как гуситские отряды. Вышеградские храмы были до последнего камня растоптаны их дьявольскими копытами, от Святой Екатерины Нового Города осталась лишь башня. О гигантских размеров беседке в восточном стиле, прилепленной к ней Динценхофером[39] в восемнадцатом столетии и названной звонницей, я лучше упоминать не буду, точно так же, как и о несчастной церкви, полностью скрытой портиком с аркадой. Храм, которого не видно! Да уж, в этом барокко знало толк, в Праге есть несколько таких скрытых от глаз бедолаг!
И прелестной готической башне тоже пришлось несладко. В мае 1420 года церковь сожгли, но этого показалось мало. Когда женщины-таборитки прослышали про монашек отшельнического Ордена святого Августина, посвятивших себя Христу, они, словно стая бешеных собак, ворвались в храм, чтобы растерзать их. Редко бывает, чтобы Божья кара следовала незамедлительно, но тут случилось именно так — дикие бесчинства нарушили статику здания, и на двадцать семь гуситских фурий обрушилась стена храмового фасада. Сотоварищи поспешили им на помощь, но когда они увидели, что их шутовские шлемы и непрочные щиты легко пробиваются щебнем от рассылавшейся башни, то «Божии воины» оставили чашниц на произвол судьбы. Насилие — безусловно. Но вот сострадание? Жалость? Галантность? Гуситским ордам эти понятия были чужды. Идеалы Средневековья ничего для них не значили. Хам пришел в Европу — впервые со времен вторжения вандалов в Вечный город.
Был ранний вечер конца ноября; возле белой стены храма кто-то стоял. Темное чудище о двух головах раскачивалось за кустами боярышника в размеренном ритме запретной страсти. Я прыгнул к ближайшему стволу и сосчитал до десяти. Только потом я опустился на колено, как перед алтарем, и осторожно выглянул из-за дерева. Мужское и женское тела прижимались друг к другу, напоминая мечущуюся из стороны в сторону змею. На нем была черная старомодная шляпа, она была простоволосой брюнеткой. Я понял, кого именно застиг во время любовных игр в пустом парке. Мне нужно было незаметно исчезнуть. Но не сейчас. Движения этой пары были не такими, какими должны были бы быть… какими-то неестественными. Я опять выглянул, дабы превратиться в жалкого вуайериста.
И моему взору предстала удивительная любовная сцена. Мужчина был обращен ко мне правым боком, девушка — левым. Она сидела на его огромной ладони, закрывая ее задранной юбкой, и мужчина то поднимал, то опускал свою партнершу. Ее крепкие ноги мелькали в воздухе — вверх, вниз, вверх, вниз — а на лице читалась сосредоточенность человека, который жаждет наслаждения, но от которого оно ускользает. Лицо Гмюнда не выражало ничего, разве что безучастность. Он упражнялся с этим тяжелым женским телом, как ярмарочный силач с фальшивой гирей: большой вес девушки не мешал ему. Все тут было фальшивым. Под юбкой блеснула белая кожа. Девушка резко ударила мужчину головой в плечо, оба засмеялись, на секунду замешкались, а потом вновь вернулись к своему любовному упражнению. Потом она обхватила его за шею и уперлась в него ногами, она уже не раскачивалась на нем, а терлась о него низом живота. Я сгорал от желания досмотреть представление до конца, но одновременно меня жег стыд оттого, что я подглядываю. И стыд одержал победу. Я развернулся, на цыпочках направился к выходу из парка… и напоследок едва не взвизгнул от страха. За крайним деревом, росшим прямо возле калитки в стене, притаился маленький Приап, страж садов. Он ощерил в сладострастной ухмылке свои крысиные клыки, и его небесно-синие глазки заговорщицки подмигнули. Я промчался мимо него и выскочил наружу. Я мог бы поклясться, что штаны коротышки были расстегнуты.
Остановился я только на перекрестке возле Святого Штепана. Дождался зеленого сигнала светофора и поспешил на Галкову улицу. Когда я бежал мимо церкви, то заметил краешком глаза, что стена северного нефа испачкана надписью, которой там не было во время нашего прошлого визита сюда. Сине-белые буквы невнятно и злобно вопили во всю глотку, а Штепан хранил горделивое молчание униженных и оскорбленных.