Жители Вышеграда тешили себя надеждой: вот схватят они одноглазого тирана-таборита,[33] утопят его в этом колодце, закроют колодец досками и устроят на этом импровизированном помосте торжественный пир. Однако же война гуситов с Вышеградом закончилась иначе, королевский гарнизон не устоял. Кто где погиб, тот там и остался, потому что гуситские священники не дозволили хоронить мертвых врагов. Над городом пронесся смерч религиозного фундаментализма, уничтожив на своем пути практически все, так что сохранились лишь тени — храма Святого Петра, крепостных стен… Этот ужас пережила без потерь и счастливо — ибо в любившем все перестраивать девятнадцатом веке ее должно было разрушить шоссе — только ротонда Святого Мартина: памятник средневековой Атлантиды, с каковой по праву можно было сравнивать город дворцов Вышеград. Венец, блистающий над Прагой, которая до сих пор не может отыскать себе равных среди городов мира. Ein anderes Paradies an der anderen Seite; da hab ich mein Herz verloren, Herr[34] Прунслик. Вертикаль, по которой Прага поднималась к звездам. Прага была красивее, чем Вавилон. Прага была красивее, чем Рим.
По вертикали можно и подниматься, и опускаться. Наше неуважение к творчеству предков страшно, и расплата еще впереди. Лучше всего дается нам искусство крушить, больше всего мы любим начинать с нуля, с чистого листа, с зеленой травы, которую так легко залить бетоном. Главное, чтобы попроще, главное, чтобы практично. Жажда убивать прошлое въелась в наши души, инстинкт уничтожать однажды созданное неистребим. Ян Жижка, этот вооруженный топором палач чешского смирения, возведший его на окровавленную плаху, был худшим в истории воплощением чешского мужланства, устрашающим образцом азиатского варварства и хамства, нашим горем, нашим позором в глазах всего мира: это из-за него спустя шесть сотен лет дрожат у нас руки. Разорение им Вышеграда, наипрекраснейшей камеи романской Европы, по своим последствиям не уступает «обновлению» Праги на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков. А если бы даже самого Жижки при этом и не было, то его кровожадный пес Желивский, террорист в священническом одеянии, играючи с помощью своих головорезов справился бы с порученным делом. Если бы не эти деревенские бандиты, что понаехали тогда грабить Прагу (а мы до сих пор зовем их именами кварталы и улицы), матерь городов чешских наверняка и сегодня имела бы постройки, сгинувшие с лица земли спустя много лет после их буйств: остались бы с нами храм Святого Иоанна на Боишти, храм Святого Лазаря у Карловой площади, дворец Вацлава на Здеразе и соседний монастырь босых августинцев, Гельмовы мельницы в Петрском квартале, Свинские и Горские ворота, Малиржская башня, Святовацлавские купальни, живописное Подскалье, черный Петрский квартал, а также, возможно, и весь еврейский квартал, этот зачарованный пражский лабиринт, грязные улочки которого исподволь меняли тебя и отпускали иным, чем ты ступил на них. Могла бы уцелеть и часовня Тела Господня, ибо не будь этих проклятых чашников, история пошла бы по другому пути. Но все погибло из-за гуситского движения — нет, не только из-за него самого, но и из-за его последствий, и такова была великая чешская культурная революция.
Слепой народ — слепой вождь. Как могли чехи не поддаться искушению?
Слепцы пришли и разрушили город, простоявший сотни лет, не умея оценить красоту, которую не видели. Куда подевалось смирение перед Богом? Его дети, их предки, возвели город. Интриган из Гусинца[35] не был бы сожжен, если бы преисполнился смирения, если бы не страдал мессианским комплексом, если бы не дал одурманить себя видением лавров мученика. Еще лет пять — и он наверняка дождался бы соглашения, того или иного, но не окропленного чешской кровью. Не было бы ужасов, связанных с адамитами и пикартами,[36] не расцвело бы пышным цветом насилие против представителей своего же народа, чернь не выбрасывала бы дворян из окон — на острия пик и алебард, не случилось бы поражения на Белой Горе,[37] чешская знать не закончила бы свои дни на плахе. Однако произошло именно так, и виноват во всем тот, кто изрекал мрачные пророчества, со дня на день ждал Армагеддона, доводил толпы до фанатичного исступления и в конце концов разжег пламя, которое испепелило и его самого, и всю страну.
Будь я советником чешского короля — а еще лучше королевы, ибо женщины, в отличие от мужчин, не любят рисковать сразу всем — я бы настоял на издании охранной грамоты. В ней под страхом лишения всего имущества было бы строго-настрого запрещено сносить любое здание раньше, чем через сто лет после того, как о сносе принято официальное решение. Люди больше бы думали о потомках. Новостройки появлялись бы куда реже, город бы не менялся, каждый новый камень клался бы по зрелом размышлении нескольких поколений. Я уверен, что в таком случае мы не бродили бы сейчас по бульварам, переменчивым, точно воды реки — но лишь до тех пор, пока не придет большая вода и не затопит набережные. Я верю, что по Старому и Новому Городу мы ходили бы куда спокойнее — средневековые улочки, арки и порталы, аркады, укрепленные углы домов с башнями принудили бы бронированные лимузины уменьшить свою убийственную скорость и прогнали бы их за городскую черту: на серые магистрали, где им самое место и где, будь моя воля, они все разом взлетели бы на воздух в какой-нибудь грандиозной автокатастрофе. Город принадлежит пешеходам, их неспешным шагам и грохоту ободьев, скрипу деревянных колес на выбоинах, на округлых булыжниках мостовой.
Надо возвращаться назад. Если дом, то непременно сгорбившаяся, сырая и закопченная постройка — с обширной аркадой, сводчатой трапезной, с чердаком черным, как подвал, и подвалом бездонным, словно колодец; дом с высокой крышей, остроугольным фронтоном, прохудившимися водосточными желобами и трубой на курьей ножке, с замочными скважинами вместо окон, охваченными растрескавшимися рамами и защищенными пластинками слюды и цветного стекла; дом с завалинкой из древнего, до гладкости истертого жернового камня; дом с маленьким и пропахшим мочой двориком, где бродит домашняя птица и мокнет в корытах белье. Если улица, то непременно кривая, извилистая или хотя бы загнутая дугой, узенькая, точно тропинка среди утесов из песчаника, темная, как глубины омута. (Да, здесь таится красота, и видим ее именно мы, которые ее достойны; мы, для которых «авангард» не значит ровным счетом ничего, а слово «новый» звучит как ругательство.) Так некогда выглядела Прага, и она должна была выглядеть так до скончания веков — никто не имел права менять ее, таким хотели видеть город его основатели и таким хочу видеть его я, несчастный, ввергнутый в отвратительнейший уголок истории, где человек, не достойный красоты, провозгласил своим Богом целесообразность и установил диктатуру прямых линий: эпоха магистралей, этих мясницких ножей, вонзенных в сердца городов.