Но так и не поднимается.
Лезвие штыковой лопаты, на которой ещё остаются частицы свиного дерьма, той самой лопаты, которой он плашмя бил меня по затылку, когда мой член ещё находился в его жене, это лезвие сначала отсекает ему кисть, в которой зажат нож.
И он секунду смотрит на обрубок, прежде чем начинает кричать. И даже мне, которому сейчас только и дело, что до себя, понятно, как ему больно. Он орёт и пытается обернуться.
Пытается.
Но так и не поворачивается.
Потому что лопата раскраивает его череп надвое. И крик прерывается.
И рождается другой крик. Крик голой, перемазанной в грязи Ольги. Которая визжит так, словно опять кончает под блеск молний. Визжит, и лопата в её руках сама словно молния.
Она визжит и бьёт своего мужа по голове, снова и снова.
Пока его мозги, разрубленные на мелкие части уши, нос и куски раскрошенного черепа не превращаются в бурую кашу, смешанную с землёй. И её грудь вздрагивает после каждого удара.
А потом она садится на землю и закрывает лицо руками.
Три тёмные фигуры приближаются и становятся рядом.
— Плохо, — говорит Некто, глядя на замершую Ольгу и пряча в карман маленький, смутно знакомый предмет.
— Плохо, — повторяет он, поднимая лопату.
— Плохо, — говорит он и втыкает лопату в землю. Он копает яму. Могилу Семёну.
Могилу под уже готовым распятием.
— Снимите же меня, наконец! — хочу сказать я. Но выдаю в эфир только шипение пустой волны.
И меня наконец снимают.
Смех и New Ra вытаскивают громадные гвозди из моих ладоней, и я комком грязного белья валюсь на землю. В грязь. В свою, Ольгину и Семёнову кровь.
Вот Оно, Кровосмешение.
Меня осторожно несут на руках и кладут на чью-то расстеленную куртку. Мои раны осторожно рассматривают, прикасаясь кончиками пальцев.
Я вижу Смеха, возвышающегося у меня в ногах и смотрящего в замершее небо.
— Плохо, — говорит он, опустив глаза на меня, — нельзя было этого делать.
— Опасно останавливать дождь после долгой засухи, — говорит он, — теперь всё может пойти не так. А может, и нет…
Смех подходит ко мне, расстёгивая ширинку.
— Извини. Твои раны нужно обработать. Аптечки нет, — говорит он.
И тёплая струя мочи льётся на мои онемевшие, израненные руки.
Меня убаюкивает ритмичный шум.
Меня будит ритмичный шум.
Мой мир покачивается, словно колыбель, и я вижу обрывки снов. Своих снов. Чужих снов.
Я, словно паук, пытаюсь сплести из них паутину и удержаться в центре своей колыбели. Досмотреть хоть одно сновидение до финальных титров.
Но Мой Мир вибрирует и рвёт мою жалкую паутинку. Стряхивает маленького паучка на самое дно.
Вибрирующее дно колыбели. Двигающейся с бешеной скоростью и замедляющей ход.
И снова я карабкаюсь по осколкам своих и чужих снов наверх.
Я вижу бескрайнее поле. Я вижу Кукурузник, который своими зелёными широкими крыльями с красными звёздами обнимает за плечи моего брата Диму и его жену Марину. В их руках маленькие жёлтые початки. И я знаю, что это их дети. Мои племянники. И Кукурузник, стоящий на хвосте, похож на огромный крест. А кровавые звёзды на его крыльях, словно (…).
Я слышу печальный и протяжный рёв в отдалении. Будто кто-то огромный и раненый в самое сердце скорбит о неведомом… И Кукурузник с братом и женой понимающе кивают мне и растворяются в…
Свет Луны над огромным костром. Костром, пламя которого разделено на три ровных языка. Я вижу стоящих вокруг него детей в чёрных пилотках и чёрных пионерских галстуках. И все они: и барабанщики с инкрустированными серебром инструментами, и горнисты с титановыми горнами, ловящими отблески лунных лучей, и знаменосец со стягом чёрного цвета — все смотрят на меня. И когда кто-то огромный и печальный снова протяжно стонет, где-то за пределами этой безмолвной равнины, все дети понимающе кивают мне.
И моя колыбель начинает сотрясаться, словно гигантское сито. Словно кто-то пытается просеять моё ноющее тело сквозь мелкие отверстия.
Отверстия. Отверстия.
Я разлепляю глаза и вижу мелькающий сквозь щели свет.
Дневной?
Искусственный?
Сквозь щели в чём?
Я всё ещё сплю?
Или это бред?
Я закрываю глаза.
Я брежу бесконечное количество времени.
Сквозь шипящий фон в ушах, сквозь пожар в груди и холод в ступнях я слышу протяжный низкий рёв неизвестного животного. И узнаю его.
Гудок тепловоза.
Ритмичный шум — стук колёс. Только почему-то громче обычного.
Я в поезде.
Днище вагона сотрясается и вибрирует.
Я разлепляю глаза.
Я в багажном вагоне. Мы в багажном вагоне.
На тюках с чем-то мягким.
Свет сквозь щели дневной.
Человек, покачивающийся на корточках рядом со мной, держит бутылку воды в руках.
— Будешь? — спрашивает он.
Я узнаю его. Смех.
Киваю. Тянусь непослушными руками к бутылке и вижу, что они плотно перебинтованы. Сквозь белую марлю проступают тёмные пятна.
— Я помогу, — говорит Смех и прикладывает горлышко к моим запёкшимся губам.
Я пью тёплую колючую жидкость, шипящую на распухшем языке пузырьками газа.
Киваю: хватит.
Говорю:
— Спасибо.
Получается очень тихо. Сам себя еле услышал. Грохот колёс заполняет вагон осязаемыми волнами шума.
— Не за что…
Мягкие тюки, как могут, заглушают стук железных колёс о железную дорогу. Безрезультатно.
Посреди вагона стоит переносной фонарь, бросающий длинные качающиеся тени на потолок и стены. Рядом с ним сидит Некто.
Я снова смотрю на свои руки.
Смех завинчивает бутылку крышкой и тоже рассматривает пятна на бинтах.
— Пора менять, — говорит он громко и встаёт в полный рост.
Кто-то шевелится в тени справа от меня. Подходит ближе.
Две пары рук разбинтовывают мои кисти. Две пары женских рук.
New Ra, коротко остриженная, с выступающими скулами, исхудавшая и бледная, сосредоточенно разматывает марлю. Я мельком замечаю, что она одета в тёмный комбинезон с длинными рукавами, застёгнутый до самого горла.
Не мельком, а именно пристально смотрю на обладательницу другой пары рук.
Ольга.
Осторожно блестит глазами из-под белого лба и так же осторожно снимает повязку с моей правой ладони. Её чётко очерченный рот потерял свою чёткость: припухшая верхняя губа и ссадина на подбородке. Кровоподтёк под левым глазом.
Я шиплю, когда последний слой бинта сдирает мои отмершие клетки.
— Больно? — спрашивает она.
Я подношу руку к глазам. Тупо рассматриваю сквозное гноящееся отверстие.