Потом он встал, положил мольберт на стульчик и направился к Стью, протягивая ему руку. Выбившиеся из-под берета седые волосы развевались на небольшом ветру.
– Я надеюсь, вы не собираетесь пускать в ход свою винтовку, сэр. Глен Бэйтмен, к вашим услугам.
Стью сделал шаг вперед и пожал протянутую руку.
– Стюарт Редман. Не обращайте внимания на винтовку. Не так уж много людей мне довелось видеть за последнее время, чтобы начать палить по ним. Собственно говоря, вы первый.
– Вы любите икру?
– Никогда не пробовал.
– Тогда самое время сделать это. А если не понравится икра, найдется много другой еды. Коджак, перестань прыгать!
Коджак тяжело задышал, и на морде у него появилась широкая ухмылка. По собственному опыту Стью знал, что собака, способная улыбаться, либо кусается, либо принадлежит к числу лучших собак на свете. А Коджак, похоже, не кусался.
– Приглашаю вас на ленч, – сказал Бэйтмен. – Вы первый встретившийся мне живой человек, во всяком случае, за последнюю неделю. Остановитесь у меня?
– С удовольствием.
– Вы южанин?
– Из Восточного Техаса.
– Стало быть, восточник, – сказал Бэйтмен и сам засмеялся над своей шуткой. Пройдя мимо картины, самого обычного пейзажа с изображением лесов за дорогой, он направился к оранжевому с белым переносному холодильнику на обочине. На холодильнике лежала свернутая белая скатерть для пикников.
– Когда-то она принадлежала общине баптистов в Вудсвилле, – сказал Бэйтмен, разворачивая скатерть. – Теперь она моя. Не думаю, что баптисты очень без нее страдают. Теперь они все дома, у Христа за пазухой. Во всяком случае, баптисты Вудсвилля. Коджак, не наступай на скатерть. Контролируй свое поведение – никогда не забывай об этом, Коджак. Не хотите ли перейти через дорогу и умыться, мистер Редман?
– Зовите меня просто Стью.
– О'кей.
Они спустились с обочины и умылись холодной, чистой водой. Вниз по течению от них лакал воду Коджак. Во встрече с этим человеком было что-то приятное и правильное.
Весело лая, Коджак побежал по направлению к лесу. Он спугнул лесного фазана, и Стью видел, как тот с шумом вылетел из кустов. С некоторым удивлением Стью подумал, что, возможно, так или иначе, все будет хорошо. Так или иначе.
Икра ему не очень понравилась – вкус как у холодной заливной рыбы. Но у Бэйтмена оказались также пепперони, салями, две банки сардин, несколько слегка лежалых яблок и большая коробка прессованных плиток инжира. «Прессованный инжир прекрасно действует на кишечник», – сказал Бэйтмен. Кишечник Стью не доставлял ему никаких проблем с тех пор, как он выбрался из Стовингтона и отправился в путь пешком, но прессованный инжир все равно ему понравился.
Во время еды Бэйтмен сказал Стью, что он был доцентом социологии в Вудсвилльском колледже.
– Вудсвилль, – сказал он Стью, – это небольшой городок в шести милях по дороге отсюда.
Жена Бэйтмена умерла шесть лет назад. Детей у них не было. Большинство коллег не желали иметь с ним дело, и желание это он искренне разделял.
– Они думали, что я чокнутый, – сказал он. – Высокая вероятность их правоты тем не менее не могла улучшить наши отношения.
Эпидемию супергриппа он воспринял с подобающим хладнокровием, так как наконец-то у него появилась возможность оставить работу и рисовать целыми днями, как он всегда мечтал.
Деля десерт (торт Сары Ли) на две части и вручая Стью его половину на бумажной тарелочке, он сказал:
– Я ужасный художник, ужасный. Но я просто сказал самому себе, что никто сейчас на всей земле не рисует пейзажи лучше Глендона Пеквода Бэйтмена. Дешевый эгоистический трюк, но я сам его придумал.
– Коджак и раньше был вашей собакой?
– Нет – это было бы уж слишком удивительное совпадение, не правда ли? Я думаю, Коджак принадлежал кому-то из городских жителей. Я встретил его случайно, но так как я не знал его клички, то мне пришлось окрестить его снова. Он, похоже, не возражает. Извините меня, Стью, я на минутку.
Он перебежал трусцой через дорогу, и Стью услышал плеск воды. Вскоре он появился снова, и его брючины были закатаны до колен. В каждой руке он держал по мокрой упаковке из шести банок нарангансеттского пива.
– Надо было выпить за едой. Как глупо, что я забыл.
– Сейчас тоже неплохо, – сказал Стью, вытаскивая банку из упаковки. – Спасибо.
Они открыли пиво, и Бэйтмен поднял свою банку.
– За нас, Стью. Пусть дни наши будут счастливыми, пусть все желания наши будут удовлетворены, и пусть наши задницы не болят или болят не сильно.
– Аминь. – Они чокнулись банками и начали пить. Глотнув, Стью подумал, что никогда до этого момента вкус пива не казался ему таким приятным, и что, возможно, никогда в будущем это ощущение не повторится.
– Вы не слишком-то многословны, – сказал Бэйтмен. – Я надеюсь, что вы не думаете, будто я, так сказать, пускаюсь в пляс на могиле мира?
– Нет, – сказал Стью.
– Я был предубежден против мира, – сказал Бэйтмен. – Я свободно это признаю. Мир в последней четверти двадцатого столетия обладал для меня по крайней мере всем очарованием восьмидесятилетнего старика, умирающего от рака толстой кишки. Говорят, что болезнь поражает все народы запада, когда столетие – каждое столетие – подходит к концу. Мы всегда заворачиваемся в саван и начинаем расхаживать, возвещая скорый конец Иерусалима… или Кливленда, в нашем случае. Пляска святого Витта поразила Европу во второй половине пятнадцатого века. Бубонная чума – черная смерть – косила людей в конце четырнадцатого. Мы так привыкли к гриппу, – для нас ведь это обычная простуда, не так ли? – что никто уже, кроме историков, не подозревает о том, что СТО ЛЕТ НАЗАД ОН ЕЩЕ НЕ СУЩЕСТВОВАЛ.
На протяжении трех последних десятилетий каждого столетия появляются религиозные маньяки, которые с цифрами в руках начинают доказывать, что близится очередной Армагеддон. Такие люди, разумеется, существуют всегда, но к концу столетия их ряды начинают расти… и очень многие начинают принимать их всерьез. Появляются монстры. Гун Аттила, Чингизхан, Джек-Потрошитель, Лиззи Борден. В наше время, если угодно, это были Чарльз Мэнсон, Ричард Спек, Тед Банди. Коллеги с еще большим воображением, чем у меня, предположили, что в конце каждого столетия Западному Человеку необходимо слабительное, так чтобы он мог предстать перед следующим столетием очищенным и исполненным нового оптимизма. В данном же случае нам поставили суперклизму, и если подумать, то это выглядит совершенно разумно. В конце концов, мы приближаемся не только к концу века, но и к концу тысячелетия.