Линдерштадт снова подумал об отце. Он одевался на работу, застегивая темно-синюю куртку почтальона с желтым кантом на манжете. Он говорил о недавно найденной бабочке с телом точно как у женщины. С кем же он говорил? С матерью Линдерштадта? Не вспомнить. В воздухе повисло тогда напряжение, это он помнил. И еще что-то. Разлад?
Он сделал последний стежок и приподнял платье. Переливающийся муар был похож на море; шестиногое платье для восхитительно непохожего создания. Для меньшего таланта рукава были бы кошмаром, но в руках Линдерштадта они без усилий вытекали из лифа. На каждом красовалась шапочка-оборка, и все они были со змейкой для надевания. Приладив платье, Линдерштадт отступил взглянуть. Платье сидело как влитое, будто чья-то невидимая рука водила его рукой. И так это было с самого начала. Уже было пять платьев. Пять платьев за пять дней. Еще одно, теперь еще одно, чтобы завершить коллекцию. Свадебное платье, как клеймо мастера. Все сорок лет он каждую коллекцию завершал таким платьем. Невеста — символ жизни. Символ любви и власти созидания. Что может лучше обозначить его возрождение?
На это платье ушло два дня, о чем Линдерштадт узнал только потому, что однажды остановился послушать воскресные колокола. В это время он работал над фатой — роскошным куском органзы, похожим на туман, он шил и думал, как обидно будет прикрывать такое экстраординарное лицо. И потому он придумал такой остроумный фасон чередующихся полос, что лицо осы было одновременно и закрыто, и обнажено. После фаты он взялся за трен, использовав на него десять футов яично-желтого шифона, собранного в пологие волны, чтобы было похоже на пену. Прикрепив трен к юбке, он прорезал отверстие для жала и окружил его цветами. Само платье было сделано из блестящего атласа с имперским воротником и кружевными рукавами. Королева, Мать, Невеста. Платье вышло триумфом воображения, техники и воли.
Он закончил вечером в воскресенье, повесил платье в примерочной вместе с остальными, потом завернулся в пальто и шарф и свалился на диван. В понедельник он встанет пораньше и сделает финальные приготовления к приему публики.
Ночью власть холода прекратилась. С юга пришел теплый фронт, сметя холод, как паутину. Линдерштадт во сне расстегнул пальто и размотал шарф. Ему снилось лето, и они с отцом пускали змея на пляже. Проснулся он почти в полдень. В комнате было душно от жары. На улице собралась толпа, ожидая открытия. Осы не было.
Он обыскал мастерские, кладовые, офисы. Он залез под крышу и спустился в подвал. Наконец он вернулся в салон, озадаченный и несколько оглушенный. Около того места, где была оса, он заметил бумажную сферу размером с маленький стул. С одной стороны она была открыта, и внутри шли слои шестиугольных ячеек, сделанных из того же бумажного материала, что и оболочка. Проблеск понимания забрезжил у Линдерштадта, а когда он увидел, что его платья исчезли, он понял, в чем была ошибка. Оса была совсем не Sphecida, a Vespida — бумажная оса. Ее диета состоит из древесины, листьев и прочих натуральных волокон. И она съела собственные платья.
Линдерштадт смотрел на остатки своей работы. Гнездо было красиво своей собственной красотой, и мелькнула мысль показать его как продолжение коллекции. И тут ему на глаза попался кусочек непереваренного материала, выглядывающий из-за бумажной сферы. Это была фата невесты, и он прошел за ней вокруг гнезда, где она стояла на полу как фонтан застывшего в воздухе пара, отделенная от платья, но не тронутая. Снаружи толпа уже стучалась, чтобы ее впустили. Линдерштадт отдернул занавесь и приподнял паутинную фату. Она загорелась на солнце. Как мельчайший фрагмент памяти, она пробудила все воспоминания. Он надел ее себе на голову. Улыбка заиграла на его губах — впервые за много месяцев. Глаза его сияли. Когда все исчезло, нечего стало прятать. И единой нитки будет достаточно. Подтянутый, гордый и прямой, Линдерштадт пошел открывать дверь.
— Мужиков не трогаем, понял? Даже старых — эти козлы все чокнулись на оружии, в натуре; ты себе думаешь: "Ну, этот белый дедуля ни хрена не может", тут-то он тебя и уроет, — говорит Ви-Джей Рибоку. Они стоят под навесом автобусной остановки, наблюдая за автостоянкой торгового центра. День клонится к вечеру. Калифорнийский весенний ветерок гонит по автостоянке мусор. Вот пролетели два вощеных стакана из "Тако-Белла"…
— У него, типа, "А-Кэ-Эм" в инвалидной коляске найдется? — хохмит Рибок. "Хоть он и закончил школу, но все равно остался присяжным шутом класса", — думает Ви-Джей.
— Смейся-смейся, а некоторые из этих хренов вооружены что надо. Один такой сраный склеротик застрелил Гарольдову собаку. А собака всего-то к нему на крыльцо забежала. У них "МИ-16", понял? Пиф-паф — и тебе кранты.
— Значит, ты думаешь… лучше брать баб? — задумывается Рибок, выцарапывая на прозрачной пластмассовой стенке свою личную метку. Ключом. Это ключ от дома его бабушки. Маманя Рибока слиняла из города с одним белым кадром.
— Бабы тоже бывают вооруженные. Почти у всех — баллончики с перцем, это точняк, но умный человек не даст в себя прыснуть, понял? Отбираешь баллончик и фырк ей в глаза, — говорит Ви-Джей и кивает, словно соглашаясь сам с собой.
— А как, бля, она деньги из банкомата достанет — с перцем-то в глазах?
— Слышу. Слышу. Значит, так — хватаем суку сзади, перец отбираем. А попозже, может, и трахнем, в натуре.
— Когда начнем? — спрашивает Рибок.
— А че, давай вот эту, блин.
Она знает: Эйвери ее любит. Все признаки налицо. Когда он говорит: "Барбара, больше не звони мне…", это означает: "Не сдавайся, Барбара". Достаточно услышать, с каким придыханием он произносит эту фразу. Нет, просто сердце кровью обливается — как же он страдает, мой Эйвери. Ему никак нельзя высказать вслух то, что он думает на самом деле — разве позволит эта ведьма, эта его супружница; ведьма на метле, ведьма Вельма вечно у него над душой висит. Держит в тисках его яйца, извините за выражение. Не дает ему проявить мужское достоинство. Посадила его мужское достоинство в клетку. Как только Эйвери мог согласиться, чтобы Вельма работала в офисе. Как?
В те времена, когда Барбара работала с Эйвери в офисе, все было прекрасно, они угощали друг друга лакомствами и Эйвери улыбался ей той, особой улыбкой, в которой читалось: "Я тебя хочу, несмотря на то, что не могу это высказать вслух; и ты знаешь, что я тебя хочу, и я знаю — я тебя хочу". Просто чудо, сколько всего можно вложить в одну улыбку! Но Вельма держит его на поводке, точно Эйвери — маленькая собачка с косматой шерстью, спадающей на глаза, да-да, у Эйвери крохотные карие собачьи глазки.