— Это мои собственные песни, Андрей, — сказала Наташа. — Так что будьте снисходительны!
Она забралась с ногами на кровать, положила на колено гитару. Ласковин устроился напротив, в кресле с деревянными подлокотниками в виде львиных голов. Сухое дерево было шершавым от множества мелких трещинок.
Напои меня полынью,
Влажным пением сиринги.
Вкус муската и коринки,
Акварельный отсвет линий.
Желтый огонек молитвы…
Голос у Наташи оказался несильный. Скорее, она даже не пела, а проговаривала нараспев под слабый струнный перезвон. И слова у ее песен были непростые, сцепляющиеся звуком одно за другое. Ласковин то и дело терял смысл, а когда находил, пробирал озноб, казалось, это о нем самом. Но таком, какого он еще не знал.
Этот город похож на себя
И немного — на сказочный Рим.
Он меня приучил к голубям
И к малиновой крови зари.
К паутинному свету
И тусклым симфониям лиц.
И позволил отведать
Единственность этой земли.
Он лукав. Он бессмертен,
Как мумии древних царей.
Он нас нижет на вертел
Под хохот еловых дверей.
Синеватой ладошкой
Вращает над темным огнем.
И в молчании истошном,
В дыму задыхаясь, мы ждем
Продолжения пира.
И в сбившихся тесно домах
Под руками сатиров
Тихонечко сходим с ума.
Когда пела, Наташа слегка раскачивалась, и огромная тень позади нее тоже раскачивалась, словно крылатый страж, охраняющий ее.
Я часто ухожу туда, где лето.
Туда, где ели, наклонясь надменно,
Роняют иглы на стекло воды.
Я ухожу от лампового света
В страну, где солнце растворяет тени
И где дрожат колеблемые ветром
Паучьи замки.
Я ухожу в страну, где камни дышат,
В песок зарывшись. Где все неизменно.
И черный ил охватывает зыбко
Мою ступню.
Я ухожу!
Там ландыши — как пена.
И облака, что с каждым днем все выше.
Я ухожу!
Пусть рухнут эти стены —
Я не услышу!
Тут Наташа отложила гитару и, хотя Андрей попросил: «Еще!», покачала головой:
— Три — это уже много.
И была права.
Свеча была задута, а вместо нее зажжена тяжелая люстра из граненых хрустальных подвесок. Тень-страж исчезла. Остались белая роза и запах угасшей свечи.
— Побудешь немного один? — спросила Наташа, с какой-то особой естественностью первой перейдя на «ты». — Я схожу в магазин.
— Я с тобой! — заявил Ласковин.
— Нет, нет, я быстро!
Оставшись один, Андрей обнаружил, что белая роза полностью раскрылась. Меньше чем за полчаса. И еще: телефон в комнате отключен. Выдернут из розетки. Последнее следовало бы обдумать, но Андрей этого не сделал.
Кроме большой, маслом, картины на стенах висели еще несколько акварелей и выполненная тушью копия с рисунка Хокусая. Ласковин разглядывал акварели и беспричинно улыбался. На девушку в белом платье, протягивающую к нему руки из тяжелого четырехугольника рамы, он почему-то старался не смотреть.
Наташа вернулась, и Ласковин пошел вместе с ней на кухню. Помогать. Он ощущал себя легким и пьяным, хотя не мог же он опьянеть от двухсот граммов шампанского?
Они поужинали здесь же, на кухне. Обмениваясь лишь самыми необходимыми словами, словно боялись пустым трепом разрушить дивную связь между ними. Время текло незаметно, и вдруг обнаружилось: уже почти полночь. Андрей с подозрением оглядел часы: ему казалось, с момента их встречи прошло не больше трех-четырех часов.
«Я должен уйти», — понял он.
Наташа его не удерживала, и через пять минут Андрей оказался у Спасо-Преображенского собора. В руке его была карточка с Наташиным телефоном. Только теперь он (с сожалением) сообразил, что собственного телефона ей не оставил. Не страшно. Завтра они увидятся. А как же иначе?
«Напои меня полынью…»
Когда Ласковин вернулся домой, охранник уже спустил собак.
— Поздненько! — сказал он, отпирая Андрею ворота.
— Задремал? — усмехнулся Ласковин.
— Задремлешь с вами! — буркнул тот. — Полуночники! Во дворе, кроме Петиной «Волги», стояла еще одна машина. Такая же «Волга», но не черная, а серая.
— Кто? — спросил Ласковин, кивнув на авто и отпихивая игривого Брейка.
Охранник пожал плечами:
— Хрен знает! Мужик какой-то!
В гостиной, в кресле, которое обычно занимал Смушко, расположился упитанный мужчина лет сорока с небольшим, в черном костюме, в очках с массивной оправой. Волосы у мужчины были темно-русые, длинные, а борода рыжая, тщательно расчесанная. Походил же гость на профессора-гуманитария, приглашенного в телестудию, то есть сидел чинно, с достоинством, положив пухлые руки на колени.
Едва войдя, Ласковин почувствовал, что гость и Потмаков — давние знакомые. И держатся на равных, что для отца Егория — редкость.
— Познакомься, — сказал гостю Игорь Саввич. — Андрей. Я тебе говорил.
Мужчина медленно поднялся, оглядел Ласковина, как оглядывают присланный из чистки костюм, остался доволен и протянул руку, расслабленную, тыльной стороной вверх, как женщина для поцелуя.
Андрею ни гость, ни жест этот не понравились, но из вежливости руку ему пожал. На ощупь ладонь напоминала наполненную теплой водой резиновую перчатку.
— Андрюша, — сказал Потмаков. — Это отец Серафим!
Брови гостя дружелюбно шевельнулись.
— Хороший у тебя помощник, — сказал он, полуоборачиваясь к Игорю Саввичу. И опустился на прежнее место.
— Присаживайся, — махнул он рукой Андрею. Будто не гостем был здесь, а хозяином. — Мы тут как раз о нашем… подследственном беседовали, Пашерове. — И уже отцу Егорию: — Положился бы ты на мои слова. Мы ведь не первый год за ним наблюдаем. И многое накопили: от происхождения его сомнительного до политических посылов. Сам же говорил, если кто позитивное начало берет, переиначивает и популярности себе ищет — значит, от диавола он.
— Я не о политике говорил, — проворчал отец Егорий, и Ласковин понял, что эти двое мыслями не очень-то сходятся.
— Ну, хочешь, документы тебе покажу? — предложил отец Серафим.
— Не нужны мне документы. Сам увижу и решу, как быть.
— Сатана он! — решительно объявил отец Серафим. — Только смерти и заслуживает!
«Священник?» — с удивлением и все увеличивающейся неприязнью подумал Ласковин.
— Я сам разберусь! — отрезал Потмаков.
— Сам и убедишься! — сказал отец Серафим. — Осудишь, а Андрей землю нашу от него избавит! Верно, Андрей?