Тут Мессинг замялся – для нас было очевидно, что в дальнейших изложениях концепции нашего друга существуют какие-то противоречивые моменты:
– …только вот наука пока затрудняется сказать, в каких причинно-следственных отношениях находятся процессы дыхания и любви. Основных версий две: согласно первой, любовь является следствием сбоев ритма дыхания; по второй версии, любовь – причина сбоев в ритмах дыхания, того самого неровного дыхания, о котором мы говорили.
– Мишель, а вы к какой из этих версий склоняетесь? – спросила Настя.
Мессинг, прежде чем ответить, хитро, но по-доброму улыбнулся; немного помолчал и сказал:
– Видите ли, Настенька, по большому, так сказать, по гамбургскому счету для меня совершенно не принципиально, что в данном случае первично – сбой в дыхание или любовь. В равной степени обе гипотезы справедливы и одновременно бездоказательны. Важно, что любовь и дыхание связаны не только метафорически, но и физиологически.
– Я где-то читал, – заметил Петрович, – что в основе любви лежат химические процессы.
– Вот это я и пытался только что доказать, – оживился Мессинг. – Уверяю вас, что процесс корреляции дыхания и любви в основе своей зиждется на…
Как застраховаться от неразделенной любви
Честно говоря, дальше слов Мишеля я не слышал, потому что углубился в свои мысли о сущности любви и ее связи с дыханием. Так или иначе, я приходил к выводу о правоте Мессинга: неровное дыхание – это не только метафора. Но еще одна задача вставала передо мной: что значит неровное дыхание в физиологическом ключе? На этот вопрос я пока ответить не мог, хотя и представлял – пусть и в небольшой степени – это так называемое неровное дыхание.
Так за беседами и размышлениями дошли мы до чудесной полянки, на которой решили сделать небольшой привал и обеденный перерыв.
– Коллеги, пока Настя хлопочет с обедом, а Петрович налаживает Интернет, – сказал Мессинг, – я прочту вам еще одно гениальное стихотворение Василия Дмитриевича Лебелянского, поскольку оно написано в ракурсе проблемы нашего разговора о любви. Это стихотворение обладает поразительным свойством редукции неразделенной любви. Стоит прочесть его вслух, как весь ближайший год и чтец, и слушатели застрахованы от этого бедствия.
И Мессинг с выражением продекламировал:
«Вся Природа спешит обаяньем своим обустроить пределы всего в этом мире.
Ярким сумеркам нынче присущи причуды прозрачного светлого космоса.
Здесь никто не способен забыться. Ив чуме, ощущая потребности в пире,
Раздавались чужие слова слишком, может быть, сладостно-грозные.
Каждый шаг отрезвлял всех идущих на страшные муки.
Обреченным легко воздалось хвалою за все. Нервно беглыми
Были игры, влекущие сущность грядущей так скоро и чтимой здесь всеми разлуки.
Век усталый и вялый себя ограждал от чужих пожеланий суровыми нервами.
И сурово гремели ключи у замков. Этой радостно-праздничной ночью
Провожали остаток грядущего в прошлое. Тешили мысли тяжелыми сказками
О победах и бедах. Надеялись искренне: кто-то, конечно, захочет
Мир собой заменить. Мелькали вдоль улиц хрустальными масками.
Убегали от снега куда-то. Искали под мягким и теплым покровом
Неких знаков. При этом до самого острого края зачем-то надеялись
Разглядеть тишину, чтобы следовать в пламени снова и снова
За танцующим зверем и грозною птицей. С трудом как-то верилось
В ощущенья минувшего, ставшие чем-то от мира предельно далеким
И растаявшим в сумерках. После нелепых обид обещаньями
Заполнялось пустое пространство. За гранью чужого для этого мира порока
Ощущалась забывчивость старых строений. Потом завещаньями
Восторгались до самого раннего утра, желая как можно скорее проснуться.
Растревожено видели что-то такое, чему преклонение торжественно
Сохранялось лет триста подряд. В темноте разглядеть и куда-то метнуться.
Опасаться понять и простить. Это все так легко и естественно».
Впечатленные гением Лебелянского, мы некоторое время молча сидели и смотрели, как языки пламени костра лижут котелок, закопченный в долгих прежних экспедициях. Неужели теперь мы на целый год застрахованы от несчастной любви? Созерцательное настроение сменилось любопытством, когда Петрович радостно сообщил:
– Друзья, от Алексии очень важное послание!
Записки Василия Кривого Быка
Прямо с экрана мы прочли:
«Дорогие мои!
Еще одна находка ждала меня сегодня утром в Публичке! Текст отсканировала весь, но для вас прилагаю (смотрите вложение) только ту часть, которая непосредственно касается наших целей. Немного поясню, что это за текст. Датируется он периодом между 1476 и 1481 годами. Автор – некто Василий Кривой Бык. По достоверным данным, основанным на летописных списках конца XV века, Василий Кривой Бык долгое время сопровождал Афанасия Никитина в его путешествии. Разница оказалась, правда, в том, что купец Никитин умер на обратном пути из Индии домой, а Василий Кривой Бык благополучно вернулся в родной город Старицу, что расположен в самом верховье Волги, и прожил там потом долгую жизнь. Я связалась со Старицким районным архивом – по их сведениям, Василий Кривой Бык умер в возрасте ста двадцати восьми лет. На причины столь долгого срока земной жизни проливает свет та запись, сканер которой вы найдете в прицепе. Думаю, вы легко увидите все то, что увидела я. Уверена, что сможете увидеть больше меня.
Удачи вам и всех благ!
Ваша Алексия».
Забыв про обед, мы прильнули к дисплею. Вот что сообщал документ, присланный Алексией:
«Долгих семь лет провел я на Крестовой горе. Гора эта выше всех тех холмов, что можно видеть в наших краях. И даже когда тепло, снег на вершине горы не тает. Добраться до этой вершины никто пока что не смог. Так утверждают здешние монахи. Эти мудрые люди целый год учили меня своему языку, а затем премудростям всяким, которые сами знают из времен стародавних и не прячут, в отличие от наших мудрецов, в сундуках за семью замками. Много всего за годы на Крестовой горе узнал я от монахов, и теперь рад делиться познаниями своими с людьми <…>
Однажды старый монах, которому, как говорили, было сто пятьдесят лет, рассказал мне, что давным-давно в здешние горы откуда-то с Юга пришли люди-великаны. Росту они были столь высокого, что руками доставали до верхушек самых высоких деревьев. И силою они обладали тоже немалою, однако никакого зла обитателям Крестовой горы люди-великаны не причиняли. Более того, научили эти люди-великаны здешних обитателей всяким полезным вещам <…> А один из таких уроков людей-великанов стараниями того монаха испытал я на себе. Так уж случилось, что однажды – с наступленьем третьей зимы моей на Крестовой горе – захворал я. Подумал уж, что пришел мой час проститься с этим миром да направиться к праотцам. Хворь не унималась, травы да порошки не помогали. Тогда-то старый монах, хранивший заветы людей-великанов, рассказал мне, что среди заветов этих есть один такой, который мне поможет исцелиться. Всего и нужно было – горько заплакать. Так и сказал мне тогда старый монах: «Ты, Василий, поплачь, и все пройдет». Но как, скажите на милость? Ведь не пристало мужику, пусть и хворому, слезы пускать будто девица на выданье. Монах мой, по всему видать, и сам предполагал, что я плакать не захочу. Потому, знать, и сказал: «Ты не думай, что учу тебя плохому, Василий. Ты вспомни что-нибудь грустное, печальное из жизни своей, направь мысль только на это. Так слезы, сынок, потекут сами собою. А дальше ты не просто плачь, а дыши, делая вдох прерывистым, а выдох долгим. Справишься?» И добавил еще наставник мой: «На выдохе же ты еще говори что-нибудь». «Что же говорить?» – спросил тогда я. «А вот что на душу ляжет, то и говори. Звук какой-нибудь, ничего не значащий», – ответствовал старый монах.
Я поверил старику, который прежде никогда меня не обманывал. Стал вспоминать что-нибудь грустное, да только ничего такого не вспоминалось почему-то. Но тут как-то само собой одолевать меня стала горечь лютая, оттого что помру я на чужбине и не увижу никогда более края своего родного. Будто наяву взору моему явилась наша Волга, которую я мальцом по лету переходил в брод; заблестели купола храмов Старицы родной моей; представился укрытый снегом монастырь на правом Волжском берегу… Вслед за тем снежная дорога, а по ней сани несутся в дальнее сельцо с названием Красное… Снег так и летит из-под конских копыт, а я маленький совсем, весь укутанный шубкой кроличьей да платком пуховым, щурюсь от лучей зимнего солнца… а вот постарше я – с мальчишками другими забираюсь в пещеру, темно там и страшно. Сосульки с потолка свисают, а другие от пола к потолку растут. Говорят, что если долго идти по пещере, то можно в такую глубь забраться, откуда уже потом никогда не выбраться. Потому когда ходили мы в пещеру эту, то непременно привязывали у входа нитку, которую тянули за собой, а потом по ней возвращались. Благодаря ниточке той никто из нас не заблудился и не потерялся в пещере той. И снова вслед за темною пещерою привиделась мне Волга-река, начало лета и купанье в ней меня, младенца. Как матушка моя меня держит на руках своих и в воду окунает, а я верещу, будто поросенок молочный. И только в брызгах воды светлые глаза матушки моей мне привиделись, как невольно полились у меня слезы горькие-прегорькие. А как полились слезы, так само собой и зарыдал я почти так, как велел мне старый монах, а ему, старому монаху велели в давние времена люди-великаны, пришедшие с Юга. И выходило так у меня рыдать, что вдох получался прерывистый, а выдох долгий; что рот не был сильно открыт, но и закрыт не был; да и звук, как велел мне наставник мой, с резвостью завидной из глотки моей вылетал; и ничего, совершенно ничего звук этот не значил.