Зизанья дотронулась до ее локтя.
— Госпожа… Опять тот пришел.
— Как ты говоришь — белая кожа и черная душа, этот, что ли?
— Да, да… Только другой… Господин матрос.
— Вот как! Ну что ж, зови. Да побольше свечей, да гитару, да шоколадного вина!
Учтиво поведя матросской шляпой, он просил не смущаться его костюмом. Девиер не скрывает здесь ни имени своего, ни чина.
— Располагайтесь как дома, — улыбнулась маркиза. — Не угодно ли гитару?
Он принял инструмент, умело подладил струны, энергично прошелся по ним — и вот уже звучит мелодия сирвенты, народной песни с берегов далекого океана.
— Ведь я, можно сказать, ваш земляк… — говорил Девиер, не переставая наигрывать. — Хотя я не бывал в тех краях с той поры, как семья наша бежала от инквизиции… Земляк, но по покойному вашему мужу, — с улыбкой поправился он. — Кто, кроме нас, здесь есть? — вдруг он прекратил игру.
— Никого, — удивилась маркиза. — Горничная на кухне…
Девиер ловко нагнулся и вытащил из-под кушетки отчаянно барахтающегося карлика Нулишку. Маркиза привыкла, что карлик вечно оказывается там, где его не ждут, а Девиер отпустил ему пинка и выставил вон.
Он снова взял аккорд и продолжал рассказывать о своей жизни, давно ушедшей, затем перешел на жизнь маркизы Кастеллафранка, выяснилось, что он знает ее прежнее имя Канунниковой Софьи, и про Авдея Лукича он также знает… А вот светлейший, светлейший, какое все-таки участие в судьбе той Канунниковой он принимал?
Маркиза как-то не удивилась его подробным знаниям, ей как-то уже это было безразлично. Жизнь, и раньше напоминавшая безумный карнавал, теперь стала похожей на неправдоподобный сон.
«А светлейший… — думала она, не прислушиваясь к речам генерал-полицеймейстера. — Что ж светлейший? У него свои заботы. Спросить бы его прямиком: зачем, скажи, меня, молодую, ты от гибели спас, да зачем снова в Россию вызывал, в вертеп этот безрассудный зачем сажал? Какие-то, значит, есть у светлейшего расчеты на меня?»
До нее долетело, что вкрадчивый Девиер добрался до ее знакомства с графом Рафаловичем и хочет у нее кое-что об этом знать. И словно молния ее пронзила — она же не поведала светлейшему о речах и угрозах цесарского графа, а ведь и ехала к нему, чтобы рассказать! Каторга все вытеснила из головы…
Она словно проснулась в собственных покоях и с удивлением поняла, что Девиер уже не играет на гитаре, а стоит на одном колене перед ней. И лицо у него чернобровое, красивое и печальное… Может ли человек с черной душой быть подвластным печали?
— Но я говорю обо всем этом, — излагал он какие-то свои доводы, — не для того, чтобы вы мне раскрыли, что за связи имеются у Меншикова через Рафаловича с английским двором, отнюдь нет! Послушайте, маркиза Лена, то есть госпожа Софья, — ну что вам вся эта чепуха? Я поведу вас выше!
Он перешел на доверительный шепот, присунулся к самому лицу, а маркиза понимала, что перед нею самый опасный, самый хитрый враг… Но ведь и не слушать его нельзя!
Девиер говорил, что жена его законная, Анна Даниловна, нитками к нему не пришита. И сам Кушимен, слава богу, не вечен. И государыня — увы! Докторусы говорят, что у нее разлитие мокрот, а жесточайшая из мокрот та, которая мозговую жилу облекает. Он, Девиер, — он не размазня, вроде некоторых светлейших. Когда придет его черед, он не поколеблется ни на миг. Был же в России Борис Годунов, Гришка был Отрепьев. Были и в его стране самозванцы!
Девиер вскочил, подобрал гитару, сделал на ней чувствительный пассаж. Говорил еще что-то, но из-за шума в игорном зале и запахов кухни у маркизы кружилась голова.
— И рядом со мною и вы примете венец… — Он дотронулся до ее пышных волос. — И это будет даже справедливо. Самой великой империи в мире — самая красивая женщина на троне!
А ей все представлялось мрачное нутро каторги, освещенное казенной свечой. И спертый воздух, и храп, и стоны каторжан, и тот, спокойный и трагический с изуродованным лицом и изувеченной судьбой.
Но что же делать, господи? Как им всем помочь? Как избежать врагов тайных и явных? Как выпрямить и свою молодую жизнь, загнанную в тупик?
Маркиза взглянула в раскрасневшееся от переживаний лицо Девиера. Ах! Фарфоровый молочник выпал из ее прекрасной руки, белая струйка полилась на щегольские порты господина матроса.
И он понял все. Вскочил, отбросил гитару, струны жалобно загудели.
— Отдавай, дрянь, философский камень! Отдавай, я все равно тебя живой не оставлю!
Вбежала верная Зизанья, неся новый молочник. Из-под распахнутой портьеры слышалось, как Кика наигрывал на клавесине, а нестройные голоса пели венецианскую песню:
— «Пой, Лена, милая, о том, что не сошлись дороги наши, что жизни сладостную чашу нам не придется пить вдвоем…»
— Сожалительно сие… — сказал Девиер, натягивая перчатку. И усмехнулся, высоко подняв соболиную бровь. — Но мы еще повстречаемся с вами.
По царскому указу улицы градские запирались на ночь решетками и возле них становились караульщики — мещане местные по очереди своей. Ходить пешком можно было невозбранно, лишь бы был фонарь. Буде же пойдут кто из подлых по двое, по трое, хотя бы и с фонарем, было указано — брать под арест.
— Слава богу, проскочили, — сказал Андрей Константинович Нартов, когда двуконная фура завернула к нему во двор. — А то бы у каждой решетки выкладывали из кошелька пропускные.
Вокруг фуры суетились добровольные помощники — академик Бильфингер, студент Миллер. Князья же Кантемиры прислали вместо себя слуг.
— Раз-два — взяли! — раздавалось во дворе.
Это был совершенно необыкновенный аппарат «Махина магна генероза» — универсальный станок для многоцелевой обработки металла. Бильфингер утверждал, что Европа еще не дошла до такого совершенства технической мысли.
Станок этот был задуман еще великим Петром, он хотел послать его в дар Парижской Академии, но не успел довершить начатого. Над станком этим все последние месяцы трудился Нартов, а теперь забрал его из дворца к себе, потому что красавчик Левенвольд шипел на сию удивительную махину как мартовский кот.
— Что это вы спозднились! — послышался насмешливый голос из темноты. Это Евмолп Холявин загулял дольше полуночи и теперь ожидал попутчиков на крыльце вольного дома.
— Дорога бугристая, везде колотко, — оправдывался Нартов. — А ты бы, сударь, сошел с крыльца да и помог бы российской науке!
— Чихал я на твою науку! — смеялся из темноты Холявин. — Вон даже Кантемиры ради той науки сами идти брезгают, холопов посылают.
Никто ему не отвечал, потому что все были заняты. Приподняли махину ломами, подложили катки и началось вековечное: «А ну, раз-два! Пошла-пошла-пошла!»
Когда «Махина генероза» была наконец водворена в каретный сарай, Нартов подошел к крыльцу табачку попросить.
— А что ж твоя Алена, прачкина дочь? — язвительно спросил Холявин. — Что ж она тебе не поможет?
— А правда, — удивился Нартов, — где Алена? Я уж ее дня три не вижу.
— Я ее продал! — заявил Холявин и стал от скуки отбивать чечетку.
— Как продал?
— Так и продал. Не знаешь, что ли, что я сегодня до полуночи повинен был карточный долг выплатить!
— Не может быть!
— Очень даже может. Эк я быстро, ловко управился. Контора до пяти присутствует, а я стражников там призвал — ярыжек, мы ее, страдалицу, прямо за печкой взяли. А там уж и покупательница, прынцесса одна, мне денежки насчитывает…
— Как же ты мог Алену продать?
— Очень просто: запись-то есть кабальная. Отпела ваша Алена, как в роще соловей!
— Да что ж ты говоришь, мерзавец?
— Я мерзавец? Ты, дядя, поосторожнее, я теперь себе сам, как дам по рогам! Сами вы мерзавцы, девке головы крутили, женихи! Что бурмистр толстопузый, что Максюта донкишот. Сложились бы да выкупили, всего-навсего сто пятьдесят целковеньких… Да отпустили бы горюху, а то ведь все об себе радели, как бы другому не досталась. Что? Молчишь? То-то, потому что правду говорю!
Подъехал наемный фурманщик с двумя фонарями. Евмолп сторговался за пятачок, уселся, цыкнул зубом и укатил.
Вольный дом затихал, гасли гирлянды свеч, меланхоличный Кика вытирал бока своего клавесина, будто боевого коня. Цыцурин стоял перед маркизой в почтительной позе, на ее просьбы сесть никак не соглашался, но говорил совсем непочтительные вещи:
— Помилуйте, сударыня, как атамана выкупать, так денег у вас не находилось. А как муженек свой там оказался, так денежку подай!
— Ну что ты заладил — атаман, атаман! Да и что твой атаман? Кровосос какой-то. Он и не пойдет оттуда, с каторги-то. Ему там самая сладкая жизнь.
— Пойдет-с, — поклонился Цыцурин и даже шаркнул ножкой.
— А зачем он, твой Нетопырь, по указке охраны ножом пыряет своих собратьев каторжных?