— Ну что ты заладил — атаман, атаман! Да и что твой атаман? Кровосос какой-то. Он и не пойдет оттуда, с каторги-то. Ему там самая сладкая жизнь.
— Пойдет-с, — поклонился Цыцурин и даже шаркнул ножкой.
— А зачем он, твой Нетопырь, по указке охраны ножом пыряет своих собратьев каторжных?
— Сего нам не дано знать, кого им пырять угодно. На то они и атаман.
— Хорошо, — согласилась маркиза. — Значит, считаем: Нетопырь твой, затем Авдей Лукич, Тринадцатый… Но он и слышать не хочет идти на волю без Восьмого.
— Это кто еще — Восьмой? — со страданьем в голосе спросил Цыцурин. — На всю каторгу у меня денег нет.
— Как нет денег? — рассердилась она. Заколебались огоньки свеч, и брошь на груди Цыцурина засверкала искрами алмазов. — Да одна твоя брошь стоит полкаторги!
— Я же не считаю ваших драгоценностей, — поклонился Цыцурин.
— Намедни ты светлейшему князю давал отчет о своем плутовстве — я ведь молчала. А те деньги, которые оказались в разбившейся вазе?
Цыцурин ответил совсем уже невежливо:
— Вы, сударыня, с нами на большую дорогу не ходили, кистенем не махали, ноздричками своими не рисковали…
— Ах, так! — маркиза встала, отбросила веер. — На колени! — указала пальцем.
И сановитый Цыцурин послушно встал на колени, уперся взглядом в пол, но возражать не перестал.
— Атамана, атамана надо выкупать. Вам-то они не известны, а они казак-то нашенский, с Кондратием еще с Булавиным ходили… А ваш тот Тринадцатый, Чертова Дюжина, дворянин, он нам ни к чему!
Маркиза, выведенная из себя, металась по горнице. Крикнула:
— Забыл, как я тебя с реи сняла? В петле уж висел!
Цыцурин с важностью встал, отряхнул колени и заявил, что сходит за деньгами. Маркиза тревожилась.
— Может быть, не то делаем с этим выкупом? Может быть, лишь время теряем? А светлейший, светлейший, — можно ли надеяться на него?
Зизанья готовила ей постель, взбивала перинки. Села рядом, положила на локоть дружескую руку:
— Не слушай никого, сама решай, госпожа. Вот расскажу тебе: взяли меня, твою Зизанью, еще ребенком, на гвинейском берегу. Как вы называете царь или король, а у нас был Большой Дед, пьяница был, ром пил из бочонка. Белые люди — я всех тогда делила по цвету лица, теперь понимаю, что надо делить по цвету души, — белые люди купили у него весь наш род, на берег погнали, на корабль посадили… Ой, что там было, госпожа, не так хорошо я знаю ваш язык, чтобы об ужасе том рассказать! Вот в середине моря один наш мужик, по имени Бесстрашный Гром, говорит всем или шепчет: «Чем в корабле этом медленно околевать, лучше нападем на белых, кто-то погибнет, а кто-то найдет свободу…» Но опасался тот Бесстрашный Гром, что мы судном управлять не сумеем. А один из кормщиков был там бывший раб, гвинеец. Черное лицо, госпожа, но душа тоже черная! Ему доверились, а он всех выдал. И Бесстрашный Гром, словно Иисус, гвоздями был к рее приколочен. Как он кричал, о мать моя, как он кричал!
Маркиза на нее посматривала, думала свою думу.
Цыцурин вошел без стука, виновато кланялся. За ним шли, нахмурясь, гайдук Весельчак, музыкант Кика, буфетчик, все остальные. Карлик Нулишка был тут как тут, вертелся между ног.
— Они вот, — шаркнул ножкой Цыцурин, — не желают-с.
— Да как они смеют не желать?
— Смеют, потому что у каждого в тех деньгах есть доля… Они требуют раздела.
— Мы требуем раздела, — басом подтвердил Весельчак, а Кика задергал ручками-ножками, заверещал:
— Леста миа арджента! Верните мои деньги!
— Зизанья! — подозвала маркиза. Она села к трюмо, вынула шпильки из прически и переколола их, посмотрела справа-слева и осталась довольна. — Зизанья, подай мой ларец!
Перед молча стоящими слугами она рылась в ларце, достала изящный дамский пистолет, обдула его, проверила порох, кремень, прицелилась в себя в зеркале и, усмехнувшись, повернулась к слугам.
Выстрелила, и с обомлевшего Весельчака слетела треуголка.
— Вот так! — сказала маркиза. — В следующий раз я разнесу твою глупую голову. А теперь — марш за деньгами!
День хлопот заканчивался, темнота сгущалась в покоях Летнего дворца, за темнотою кралась тишина.
Обер-гофмейстер Левенвольд уложил свою повелительницу, впрочем, ранний сон мог означать и бессонницу к утру. Выпроводил целую толпу с вопросами по поводу завтрашних торжеств — где оркестру стоять, да какие букеты подавать, да Бутурлин взял да своевольно переменил порядок прохождения полков…
— К светлейшему, к светлейшему! — прогнал их обер-гофмейстер.
Сам же с наслаждением сел к окну в кресло. Он занимался модным занятием, прилетевшим этой весной из Версаля, — вязал. Совершенно серьезно перебирал спицами, подтягивал нить, мотал клубок, считал петли. Мог вязать и елочкой, и в стиле Помпадур. Обещал государыне к зиме связать душегрею.
Внизу, под окном, была толчея. Неудивительно, потому что завтра — праздник, все куда-то бегут, что-то несут! В толпе Левенвольд заметил женщину в странном холщовом платье с красными петухами. По нелепости наряда и колченогой походке он сначала подумал, что это Христина Тендрякова, но странная особа вошла во дворец через кухонную дверь. «Шутиха какая-нибудь», — подумал обер-гофмейстер.
И он считал петли и думал о том, что вскоре станет графом. Сменится царствование, дай бог, чтоб только мирно сменилось. Он и его братья вернутся в Лифляндию, там у них мыза, коровы брауншвейгские, по полтора ведра надаивают.
Шорох за спиной заставил его вскочить. Так и есть. Это была та особа в странном балахоне. И куда смотрят эти преображенцы!
Особа в холщовом балахоне стащила с себя чепец, и оказалось, что это граф Рафалович в растрепанном парике.
— Спасите меня! — хватался он за сердце и бормотал на всех языках: — Их флеге, я умоляю! О, мон шер, мамма миа…
— Что произошло?
— О, я умоляю… Девиер, ферфлюхтер, меня окружил, куда деться, не знаю! Вот, на счастье, в Кунсткамере раздобыл костюм самоедской царицы.
— Уходите! — зашипел Левенвольд. — Вы разбудите государыню!
— Что же мне делать? Я окружен!
— Какое мне дело, что вы окружены? Уходите!
Рафалович подпрыгнул и понесся вокруг комнаты, метя углы подолами балахона.
— Нет ли здесь тайника? Во дворцах всегда бывают тайники!
Левенвольд поскакал за ним, на бегу схватил за воротник.
— Уходите тотчас же! Знаете, что я с вами сделаю?
Рафалович остановился и отстранил его руку.
— Ничего вы со мною не сделаете, потому что вы мой сообщник. Кто по моему указанию поселил ночью прибывших Гендриковых, чтобы учинить расплох, в Кикины палаты? Кто добился указа об аресте светлейшего князя? Кто…
— Ладно! — Левенвольд в отчаянии схватился за виски. — Что вы от меня хотите?
— Доставьте меня в английское посольство. Тогда просите от меня что угодно.
— Философский камень! — воспрянул духом Левенвольд.
— Милейший! — усмехнулся Рафалович. — Разве вам-то не понятно, что никакого такого камня нет? Это я выдумал, чтобы воду здесь мутить… Философский камень — это вот! — он постучал пальцем по ясному лбу Левенвольда.
Затем хохотнул кратко и постучал пальцем по лбу себя.
— Нет, пожалуй, философский камень — это вот!
За дверью из вестибюля послышался скрип половиц.
— Они, они! — заметался Рафалович. — Что делать?
Левенвольд еле успел посадить его в свое кресло, нахлобучить холщовый чепец, сунуть в руки спицы. Со стороны поглядеть — мирная дворцовая бабушка вяжет себе и вяжет.
Открылись двери, и в гофмейстерскую вошел Девиер. За его спиной виднелись чины полиции и перепуганные камер-лакеи.
Обер-гофмейстер Левенвольд знал, что лучшая оборона — это наступление.
— Какое вы имеете право врываться в покои государыни? Я подам сигнал тревоги!
— Спокойно! — ответствовал Девиер. — Морра фуэнтес! У вас скрывается важный государственный преступник.
— Я вам покажу — преступник! — Левенвольд вытягивал шею, как рассерженный гусь. — Я вам не дюк Кушимен, чтобы меня брать на арапа! Сейчас государыню разбужу!
И он схватился за ручку двери государыниной опочивальни. Девиер переменил тактику.
Он приказал сопровождающим выйти. Когда двери закрылись, он улыбнулся:
— Разве я врываюсь? Мне только получить сведения по совершенно неотложному делу…
Девиер достал золотой дублон, двухрублевик нартовской чеканки, повертел им, чтобы сияние металла хорошо было видно обер-гофмейстеру. Хотел продолжать расспросы, как увидел, что Левенвольд странно дергает головой.
И понял: Левенвольд указывает ему головой на старушку, мирно вяжущую в кресле у окна. Девиер понимающе кивнул, подкрался к старушке и за ухо поднял графа Рафаловича из кресла.