Вышколенные молодцы вбежали на цыпочках, проворно заткнули рот графу и выволокли его в вестибюль. Девиер ликовал — еще бы! Кто из полицеймейстеров Европы мог бы похвастаться, что им арестован Джонни Раф?
Когда в анфиладах затихли полицейские штиблеты, Левенвольд начал поправлять фитили в китайских фонариках. Вязать больше не хотелось, да и какое вязанье, если эти живоглоты тотчас Рафаловича на дыбу вздернут и черт знает что еще этот цесарец наговорит… Тяжела ты, придворная служба!
Он лег на гнутой кушеточке, поджав ноги в замшевых чулках. Туфли с бантиками аккуратно составил вблизи. Дежурному камер-лакею сказал: вздремну с полчасика.
И вдруг проснулся от яркого света и голосов. Вскочил, вбивая ноги в туфли. Это был светлейший, с ним какой-то парень в полицейской треуголке и много военных. Батюшки, уж не царицу ли они пришли арестовывать в сей поздний час?
Левенвольд кинулся, загородил руками дверь — сначала меня убейте!
Светлейший взял его за плечи и потряс, правда без злобы. Указал на него человеку в полицейской треуголке.
— Гляди, Тузов, вот, кстати, пример верности долгу… Да ты не бойся, Рейнгольд. Разбуди-ка нам государыню, у нас есть дело.
Он вошел в опочивальню и долго оттуда не появлялся. Свита его переминалась с ноги на ногу. Наконец вышел и задергал свисавшие над креслом обер-гофмейстера шелковые шнуры. Далекие звонки затренькали в девичьих и людских.
— Готовить государыню на малый частный выезд!
Сходились заспанные фрейлины, спешили кауферши и комнатные девы. Вплыла дежурная статс-дама с кислым лицом. Через полчаса несусветной толчеи императрица вышла, оперлась на локоть светлейшего.
— Ну что тебе, баламут? Ни сна тебе, ни покоя… Хуже покойного императора!
Огромная туча надвигалась из-за ладожских лесов, и казалось, ночь вот-вот наступит в Санктпетербурге. Кареты мчались вскачь по Шпалерной линии, подковы высекали искры, звенело оружие у конвоя.
— Ох, куда ты меня везешь, Данилыч… Ныне, почитай, первый раз нету бессонницы…
Качалась на скаку дорожная лампадка, и в ее меняющемся свете видны были щетинистые усы да злые глаза светлейшего.
За чредой пустынных дворцов и немых острогов[54] Шпалерной стороны всюду тянулась Нева, тускло поблескивала меж строений. Там, на Неве, готовился к отплытию флот, погуживали боцманские дудки, визжали блоки в снастях, стучали молотки конопатчиков.
А царица, новоявленный генерал-адмирал российского флота, в чреве мчащейся кареты то крестилась на лампадку, то принимала питье из рук верного Левенвольда.
— Данилыч! Креста на тебе нет…
Повернули от Шпалерной к Смоляному полю, и тут на просторе Невы открылся красавец стодвадцатипушечный линейный корабль «Гангут», который темной массой величественно разворачивался. Мигали его бортовые огни.
— Тпру! — закричали форейторы. — Кикины палаты!
Кони храпели, слободские собаки захлебывались лаем.
Светлейший сошел, отстранив пажа, принял государыню самолично. В толпе вышедших из повозок свитских отыскал Тузова, поманил к себе.
— Что это? — всматривалась императрица в отсвечивавшие ряды окон Кикиных палат. — Я здесь уже бывала?
На балюстраде спешно выстраивался караул Градского батальона. Похаживал, смиряя волнение, их командир, грузный мужчина в майорском кафтане.
— А-ать! — скомандовал он. — Ыр-на! А-а-ул!
— Ваше императорское величество… — начал он рапорт. Повернулся к Меншикову: — Ваше высокобродь!
Светлейший усмехнулся.
— Что ж ты, аудитор Курицын, — видишь, я тебя узнал — меня не по чину титулуешь? И зачем ты здесь, а не в полицейской конторе? Вместо разжалованного Тузова? Когда ж его разжаловали, а? Да ты что, оглох?
Рапорта слушать Меншиков не стал.
— Вы с вашим генералом-полицеймейстером сильны всех разжаловать и до меня готовы добраться. Да не получится.
Он поклонился императрице и пригласил ее войти в Кунсткамеру. Левенвольд в отчаянии просил подождать, пока вызовут библиотекариуса, но у того новый двор был на Васильевском острове, долго ждать. Вошли в боковую дверь, и Меншиков повел царицу по ступеням в подвал.
— Ключ! — бросил он, и Максюта подал ему ключ, теплый, потому что висел на шнурке с нательным крестом. Сунулся Левенвольд, но светлейший отпихнул его грубо и сам взял под руку императрицу.
Некоторое время было слышно, как звякает ключ и поминает угодников царица.
— Тузов! — позвал Меньшиков. — Сойди же вниз, помоги.
Максюта сбежал по кирпичным ступеням, поставил фонарь на пол. Визжа ржавыми петлями, железная дверь отворилась. Екатерина Алексеевна, прижавшись к Меншикову, разглядывала две огромные стеклянные банки на столе. Максюта поднял фонарь как можно выше, и сквозь белесое, словно бы запотевшее стекло можно было разглядеть человеческие головы.
— Заступница пречистая! — перекрестилась царица. — Это она?
— Она, — подтвердил Меншиков.
— А это он? — указала она на другую банку.
— Он.
И они смотрели на эту вторую банку так долго, что у Максюты рука, державшая фонарь, совершенно затекла, но он не смел пошевелиться.
— А это то самое? — спросила царица, указав на свинцовый ящик в углу.
— Да, то самое.
Тогда она заплакала беззвучно, шуршала платьем, искала свой платок. Максюте удалось переменить руку, но теперь свечка догорела, и расплавленный воск тек ему за рукав.
— Пойдем! — светлейший увлек ее к выходу. — Вот, Катя… Не споткнись, тут порог… Вот, Катя, достаточно мы повеселились, не пора ли и в путь вечный? А мы указы берем и подписываем, не думая о душе.
— Я так и знала, так и знала… — плакала она.
— Взять тот философский камень, — не замолкал светлейший, возводя наверх свою грузную повелительницу, — каждый в нем себе счастья ищет.
Царица не отвечала, знаком попросила света. Максюта и Левенвольд подняли свои фонари. Достав зеркальце, она привела в порядок заплаканное лицо.
— Зверь ты, Данилыч, — сказала она, выходя на воздух. — Такой же зверь, как был Петруша.
— Кто это воет тут все время, воет и воет? — спросил Меншиков, поеживаясь от налетевшего ветра.
— Баба тут одна на слободке, — доложил Курицын. — Дочку у нее вчера за долги свели в губернскую контору, вот она и воет.
Отправив карету с императрицей и посадив туда Левенвольда со статс-дамами, светлейший приготовился сесть в повозку. Конный конвой держал факелы, которые трещали и плевались искрами.
— Прощай, бывший аудитор, — сказал светлейший Курицыну, пощипывая ус. — Заходи как-нибудь запросто, потолкуем! Глядь, и снова аудитором станешь, Меншиков еще на что-нибудь да годится.
— А я? — невольно спросил Максюта.
— А ты? — Светлейший разжал ладонь, где лежал причудливый ключ от железной двери, и положил тот ключ в кармашек своего камзола. — Мне до тебя дела нет. Я обещал, ты помнишь, что пальцем тебя не трону? Ну и будь здоров!
Он встал на подножку, тяжелым телом накренив повозку, и забрался внутрь. Кучера цокнули, разбирая вожжи, послышалась кавалерийская команда.
Максюта остался один, слушая шум могучих вязов. На реке кричала ночная птица, корабль громыхал якорной цепью. Куда идти, с чего начинать?
От слободки донеслось: «О-ой, доченька моя болезная, о-ой!» Максюта вздрогнул. Все, что он с горечью передумал о себе, пока находился во узах светлейшего, все вдруг отлетело, как шелуха. Ему представилась Алена — босоногая, в крашенинном сарафане, и глаза ее, преданные, лучистые: «Максим Петрович, вы не сомневайтесь во мне!» Единственная, может быть, в целом свете…
Бегом пустился к слободке и увидел на темной завалинке одинокую фигуру. Это был трепальщик Ерофеич, сегодня он сторожил. Понюхает табачку — покрутит трещоточку.
— Что, отставной козы барабанщик? — узнал он Максюту. — Просвистел свою зазнобушку?
Вдова в своей каморке опять завыла, заплакала, а Ерофеич принялся оглушительно трещать, пока она не затихла.
— Как это получилось? — спросил Максюта.
— Известно, как… Евмолпий-душегуб, прости господи, снес документ в губернскую контору…
— Значит, она там? — Максюта непроизвольно подался в сторону губернской конторы.
— Тише, человек военный, не рассыпь табак казённый… Там людей не держат. Мы со вдовицею уж бегали, дары писарям воздавали. Купила ее на вывоз помещица новая, принцесса Гендрикова, что у нас в палатах обреталась… Царица ей куш пожаловала, так она накупила народу видимо-невидимо, переженит всех на ком попало, вот тебе и деревня, ха-ха-ха!
— Да брось ты свои хохотульки! — в отчаянии сказал Максюта.
— А что нам еще делать-то? — Ерофеич покрутил трещоткой. — Философских камней мы не теряли, завтра нам их господину библиотекариусу не представлять.