"Посолиднее ничего нет?"
"Куриный суп".
"Щи уже не варишь?" - ехидно осведомился он. Я читал ему пару глав из моей книги, еще когда я жил в "Винслоу". Первая глава начиналась с того, что я варю щи.
"Эпоха щей закончилась. Я живу теперь в эпоху куриных супов."
"И то верно, если все время жрать щи, желудок можно продырявить. С язвой жить хуево. Я вот мучаюсь..."
"У тебя не язва, ты сам язва", - сказал я, "Я не притворяюсь", обиделся он.
"Сорри. Неудачная шутка. Ты знаешь, я иногда думаю, что я мог бы быть таким, как ты, но..."
"Таким как я в каком смысле? Быть в моем положении никому не желаю, но свои реакции никому не отдам..." - Ян загоготал.
Я сел на кровать, так как единственный стул занял он. "Пэдэ Володя, - я вновь кивнул на окно, призывая его в свидетели, - называет меня "человеком из подполья", но он не знает тебя, тебя бы он называл Зверем..."
"Какой из них Володя? Друг Барышникова? Который сменил фамилию Шмакофф на Макоф? Я видел его пару раз. Коротыш жопастый, да? Еврей?"
"... Слышал бы он твою характеристику."
"А хуля... Что вижу, то и называю."
"... Он неплохой мужик. Всегда меня кормит, когда к ним захожу. Несколько раз то пятерку, то двадцатку совал... капризный он, конечно, и вздорный бывает, но кто без недостатков, пусть швырнет в него камень..."
"Хули ему двадцатка. Он за книгу об этом гаденыше Барышникове небось жирнейшие мани получил."
"Фашист Ян, - сказал я, - ты ненавидишь всякого, кто преуспел и больше всего - своего брата эмигранта, да?" 'Ты сам его, бля, терпеть не можешь, танцора-жополиза. Ты столько раз об этом говорил." Он был прав. Он помнил. Я говорил.
Из окна вдруг мощно подуло, так что одна из створок, до сих пор закрытая, приоткрылась. Воздух, крепко-весенний, принесло из самого Централ-Парка. Свежими листьями запахло, мокрыми тучами, растоптанной почкой.
"Ни хуя нам, Эдюня, хорошего не видать, - сказал Ян и усмехнулся. - Ни хуя."
"Не распускай чернуху... Весна идет... Познакомься лучше с польской девкой, сколько можно у Розали двадцатки оставлять. В Культурном центре на 46-й появилось много польских девок."
"Розали хороша тем, что как ты ей скажешь, так она за двадцатку и станет. А девка, тем более польская стерва, прежде чем отдаться своему мазохизму, будет долго выебываться... Мне эти выебывания ни к чему, - я мужик серьезный. Петушьи церемонии эти - распускание перьев, надувание гребня, походы в рестораны, прежде чем она соизволивал раздвинуть ноги, мне на хуй не нужны."
"Что ты хочешь, - все так устроено... Нужно соблюдать условности... Вначале внесешь капитал, потом последует прибыль."
"Я никогда не соблюдал. Но там, - он показал рукою в сторону окоп, но я понял, что он имеет в виду не Централ-парк и не квартиру моих пэдэ на Коломбус, но нашу бывшую родину, - там у меня была сила, магнетизм, -- он гордо обвел мою комнату взглядом. - Там я на них, как змей на кроликов глядел. А если руку на задницу соизволил класть, так она сразу чувствовала, что хозяин пришел, и вся под ноги швырялась. Сразу мазохизм свой с первой встречи открывала. Топчи меня, ходи по мне, еби меня... Здесь я потерял силу... - Он помолчал. - Понимаешь, здесь они чувствуют, что я никто, что сила во мне не течет. Я не о сексуальной только силе говорю, ты понимаешь, но об этой, общебиологической, которой сексуальная только составная часть. Там я был Большое Мужское Животное. Здесь я никто в их обществе, среди их самцов, а девка, она ведь животное сверхчувствительное, она чувствует в глазу неуверенность, в руке трепыхание. Ты понимаешь, о чем я говорю?"
Я понимал. Он был в ударе, он сумел объяснить то, что я чувствовал сам. Когда ты не хозяин, то в прикосновении твоем - робость. Чтоб тверда рука была, - победить другого самца или самцов ты должен. А здесь, ни он, ни я никого победить не можем. "Давай свой суп", - сказал он,
Когда мы выпили всю водку, заедая горячим (я разогревал его три раза) супом, он сказал мне: "Фашист, Эдюля - это мужчина. Понимаешь? - Он встал и, пройдя в туалет, не закрывая двери, стал шумно уринировать. - Понял, в чем дело? - спросил он из туалета. - Коммунизм или капитализм построены на всеобщей немужественности, на средних ощущениях, и только фашизм построен на мужественности. Настоящий мужчина - всегда фашист."
Во взгляде Яна сияло такое презрение к этому миру, такой фанатизм человека, только что открывшего для себя новую могущественную религию, что я решил проводить его из отеля. Человек с таким взглядом должен был неминуемо нарваться на неприятности.
В элевейторе находился одинокий черный в джинсовой жилетке на голой груди. Ян было рванулся выразить ему свое презрение, но я туго обнял его за шею, якобы проявляя пьяные чувства "Друг ты мой, бля, Супермэн!", - закричал я. Парень в жилетке, скалился, довольный. Пьяные белые люди вызвали в нем чувство превосходства. Не отпуская Яна из крепкого капкана объятия, я провел его мимо нашего бара и вывел в ночь. Повел его вверх по Бродвею.
Вечер был теплый. Дрожали цветные неоны на старом бродвейском асфальте. Музыка и визги девушек доносились из баров. Сотней доменных печей могуче дышал округ нас Нью-Йорк - литейный цех завода "Звезды и Полосы".
Перейдя с ним 89-ю, я оставил его. Похлопал его по плечу, предполагая, что четыре улицы до его 93-й он прошагает без приключений сам. Повернувшись физиономией в даун-таун, я ждал зеленого огня, дабы пуститься вниз по Бродвею, но пересечь 89-ю в обратном направлении мне не удалось. Я услышал голос Яна, крики: "мазэр-факер! факер!" Шарканье ног по асфальту. И вновь: "мазэр-факер!" Я сделал то, что сделал бы каждый на моем месте. Я повернулся и побежал на голос приятеля.
В полублоке у стены здания с темными окнами Ян Злобин танцевал боевой танец перед жирным типом провинциального вида, совсем не аппер-бродвейским, но скорее глубинно нью-джерзийским.
У Злобина в руке был нож. Я знал, что он носит нож. Я сам часто ходил с ножом, а то и с двумя. Выяснять, кто из них прав, кто виноват - было поздно. Уговаривать их разойтись - бессмысленно. Не услышат даже... И я поступил Так, как учили меня поступать на Салтовском поселке двадцать лет назад. Среди выставленного к краю тротуара мусора я увидел доски. Должно быть отработавшие свой век магазинные полки. Я схватил доску и подбежав сбоку, ударил ею нью-джерзийского типа. Тип поймал удар плечом и куском уха и вцепился в доску, пытаясь вырвать ее из моих рук. В этот момент Ян прилип к нему, и рука с ножом прикоснулась к боку типа несколько раз. Тип заорал. Коротко, потом трелью. "Бежим!" - закричал я, бросив доску, побежал с Бродвея на 90-ю улицу. И понесся по ней по направлению к Хадсон-ривер. Ян побежал за мной.
За нами не бежал никто. На Вест-Энд Авеню мы остановили такси и поехали на 42-ю, к Таймз Сквэр. Фамилия таксиста на его карточке оказалась греческая. В такси Ян стал смеяться. Тихо, потом сильнее. Вполне трезвым смехом довольного человека.
"Чему ты смеешься, мудак, - разозлился я. - Может быть, ты убил его."
"Хуйня, не убил. Порезал свинью, факт. Но жить будет. Я его не в живот, но в легкое. Зато мне теперь хорошо... Спасибо, Эдюня, за помощь доской. Ты прыткий, я не ожидал..."
Таким, как Злобин не говорят о гуманизме. Такие - как я. "Ты, я вижу, задался целью сесть в тюрягу".
"Какая тюряга, Эдюня, хуйня... Зато я себя мужиком чувствую. Попробуй мою руку..." - Он сунул свою ладонь в мою.
Спокойная сухая рука. Твердая. В моменты его депрессий или истерик, я запомнил, рука у него бывала влажной. "Факт, рука у тебя другая. Слушай, а кто первый начал?"
"Без разницы, Эдюня.., Я посмотрел на него. Он посмотрел на меня. Может он тоже искал кровопускания... Теперь мне нужен хороший оргазм..." - Злобин захохотал..
Я простился с ним у Таймз Сквэр. В час ночи Андреа кончала работу в ресторане на Ист 54-й улицы. Я не договаривался с ней встретиться, но я подумал, раз уж все так получилось...
Андреа была самой некрасивой официанткой во "Фрайарс Инн" (переводится как нечто, вроде "Монашеское убежище"). И самой молоденькой. Ей было 19 лет, и на щеках ее, покрытых серым пушком, помещалось несколько прыщей. Андреа отчаянно пыталась избавится от прыщей и потому никогда никому не отказывала в сексе. Доктор сказал ей, что прыщи у нее от сексуальной недостаточности. Сказав это, доктор завалил ее на докторскую кушетку. Пять лет назад.
"Эдвард,- воскликнула она, выйдя из туалета, куда ушла краситься, маскировать прыщи еще задолго до моего появления, - God knows, я уже думала что тебя убили в твоем отеле. Я звонила тебе на этой неделе каждый день, и всякий раз ресэпшионист отвечает, что такого нет."
"Кэмпбэлл в отпуске. Пэрэс один и менеджэр, и телефонист - в одном лице. Ему лень работать, переключать клеммы, вот он и нашел выход: нет такого, и все. Плюс он меня лично не выносит. В любом случае, в отель звонят мало, наши аборигены не жалуют телефонную связь, им нужно видеть лицо человека, его реакцию. Друзья, если желают переговорить, - приходят, а не звонят. Как в Харькове..."