— Надо же давать продукцию!
— Я не шайбы штампую…
— Плановость, контрольные цифры…
— В данном случае не признаю!..
— Это саботаж, если хотите знать…
Ну, это уж слишком. Мы, как есть, с полотенцами на мокрых шеях, двигаемся в зал. Мы не можем слышать, как обижают нашего старика. Они замолчали, когда мы вошли, а старик, конечно, стал гнать нас:
— Ступайте, ступайте! Делать вам тут совершенно нечего!
6
…Подходила весна. Едва ли мы ее замечали. Едва ли мы замечали в ту весну что бы то ни было на свете, кроме белых канатов ринга и перчаток. Аркадий Степанович сказал, что он, пожалуй, даст согласие на то, чтобы мы выступили в юношеском чемпионате Москвы. Он еще не уверен, не знает, надо подумать. Однако такая возможность не исключена.
— Аркадий Степанович, когда?
— В конце марта…
Город живет лихорадочно в ожидании этого события. Весь город — мы готовы поклясться в том. Ко мне на рассвете примчались Сашка, Иван, Арчил, заорали на весь дом:
— Афиши, балда! Как ты можешь спать, несчастный?..
Я схватил со стола кусок хлеба и, жуя и давясь на ходу, помчался смотреть афиши. Они были великолепны. Мы ходили по улицам от тумбы к тумбе. Мы догнали хромого дядю с ведерком клея и холщовой сумкой с афишами. Он долго не мог понять что мы от него хотим, толкал в грудь, ругался:
— Пошли к черту, архаровцы! Чего, чего надо?..
А мы просто хотели помочь человеку. Могут ведь хорошие люди помочь человеку расклеить по городу афиши?
Человек насилу смекнул, что обижать его не будут. Сообразил, что можно извлечь пользу из порыва души. Он в конце концов отдал ведерко и сумку:
— Валяйте, ребята. Пользуйтесь моей добротой…
Мы клеили афиши. Мы очень быстро заклеили самыми красивыми афишами о боксе все тумбы и заборы окрест. Боюсь, что граждане, живущие в радиусе с километр, оказались в то утро несколько односторонне информированными:
«БОКС»
«БОКС»
«БОКС»
Человек запустил в нас пустым ведерком из-под клея. Не умеют люди ценить порывы души…
Одна из этих афишек хранится у меня. Сейчас она не кажется мне ошеломляюще красивой. Серая бумага, жухлые краски, буквы вовсе не громадны.
Тогда афиша подожгла город. Мы, пожалуй, побили бы того, кто усомнился в том. Стоило мне раза три или четыре развернуть ее ненароком в проходной, на заводе, как уж стали рвать из рук: «Покажи!» Иван Иванович велел повесить афишу на двери нашей мастерской:
— Пусть глазеют себе…
Никаких имен на афише не было. Это обстоятельство его немного огорчало. Иван Иванович спросил, буду ли я выступать в маске: «Нацепи пострашней, черную!» Узнав, что масок не будет, сплюнул:
— Пошлятина! Бывало, выходили на помост — угрешишься от вида одного!
Мы готовились страстно, молча, одержимо. Аркадий Степанович похудел.
Дни плелись, и вместе с тем скакали козлиным скоком, не давая собраться с мыслями.
Незадолго до события мы всей командой отправились стричься под бокс. Парикмахер так ловко стрекотал машинкой и ножницами, что сомнений не оставалось — назад пути нет.
Наташка сказала, что после стрижки я похож на Керенского, и очень веселилась.
Потемнели наши лыжные тропы. Но мы не сдавались. Я должен был отвлечься от дум о боксе. Так велел старик, не спавший, наверное, и двух часов в неделю. Мы ходили с Наташкой на лыжах и больше никого на горах не было.
— Скользят отлично! — кричала она, едва не пропахав носом гору, на которой коварно чередовались наледь и талый снег, цепко хватающий лыжи снизу.
— Отлично! — вторил я, съезжая следом, раз двадцать кланяясь соснам, беспокойно раскачивающимся на теплом ветру.
Весна подходила. На ветках к вечеру застывали длинные сосульки. Взобравшись высоко, мы смотрели на город и на небо над ним, с первой яркой и веселой звездой.
Мы теперь были совсем одни на горах. Приходилось каждый раз канючить, чтоб нам дали лыжи: «В самый наипоследний разок!»
Однажды мы стояли над крутым склоном Москвы-реки, слушая, как где-то близко, под снегом журчит, спешит ручей. Город мерцал голубыми огнями, успокоившийся к вечеру, но все-таки немного тревожный оттого, что ждал весну.
— Знаешь, — сказала Наташка, — я его видела…
Я не спешил узнать, кого она видела, сама скажет. Тем более, что этот кто-то мог оказаться кем угодно, вплоть до кудрявого Леля с его дудочкой, которого она, конечно, видела своими глазами, и только такой пень, как я, мог его не заметить тоже.
— Я видела его, — повторила Наташка. — Что ж ты молчишь?
Было в ее голосе что-то такое, отчего я пристально посмотрел на нее. Девчонка стала неожиданно серьезной и даже печальной, будто кто-то нехороший прошел мимо и, хотя ничего дурного не сказал и не сделал, но все равно все стало не таким.
— Кого ты видела?
— Неважно…
— Нет важно. Я же вижу.
Наташка чертила кончиком лыжной палки по снегу. Палка зацепила комочек прошлогодней травы, прибитой снегом и неистребимо зеленой.
— Я видела его, — сказала Наташка. — Он был в лиловых штанах и вот с такой золотой полосой. Очень шикарно.
Начинался очередной бред, я передохнул свободней — ничего не случилось, никакой трагедии.
— Ладно, — сказал я, — ты рассказывай. То был Гамлет, датский принц? Он спросил тебя, быть ему или не быть, и ты сказала — не быть, а теперь стало жалко человека?
— Нет, — сказала Наташка, — вечно у тебя на уме чепуха. Это был не принц Гамлет. Этот был тот хулиган с кастетом. Ты помнишь того хулигана с кастетом? Я помню.
Помнил ли я? Если сказать честно — старался не помнить, не думать о нем. Но помнил. Просто мы с Наташкой ни разу не ездили с тех пор в Сокольники, ни разу. Есть ведь другие места, где тоже березы и осины и клены.
— Где ж ты его видела?
— Не скажу.
Девчонка все еще, кажется, боялась.
— Глупая ты, Наталья! Ты что, забыла, чем я занимаюсь?
— А чем ты занимаешься?
— Вот тебе раз. Да я ж боксер, чудачка! Поняла? Боксер, да еще тяжелого веса. Как думаешь, значит это что-нибудь или нет?
— Подумаешь!
Мне кажется, Наташка вообще не верила, будто я стал каким-то другим, что я могу измениться. Это было обидно, черт возьми.
— Подумаешь! Вот, если б я занималась боксом! — вздохнула она.
— Конечно, — сказал я. — Если б ты — другое дело. А ты, между прочим, займись, кто тебе мешает?
Мы поссорились. Нельзя было понять, зачем она рассказала, что видела того стервеца, да еще в лиловых штанах и с золотыми лампасами. Хотела подразнить меня? Допустим. Но ведь должен человек наконец понять, что нельзя, непорядочно и не по-товарищески издеваться над оскорбленным достоинством мужчины!
— А кто этот мужчина? — поинтересовалась Наташка.
— Я!
Смеяться, по-моему, здесь было вовсе нечему. Надо было обладать гнусной душой, чтобы уметь довести человека до такого состояния, когда хочется стукнуть ее, послать к черту.
— Стукни, — радостно улыбаясь, она разглядывала меня в упор ласковыми и милыми глазами. — Стукни! Ты же боксер и к тому же мужчина!
За лыжную палку, которую я разнес в щепки о шершавый ствол сосны, пришлось платить в десятикратном размере.
7
Мы выступали в цирке. Впрочем, я не видел, как боксировали ребята. Тяжеловес, я должен был драться последним. И это было плохо, Аркадий Степанович сразу же после парада велел мне выметаться из цирка, спокойненько гулять по бульвару, ждать, когда позовут: «Прежде всего — нервы!»
Спокойненько ждать… В цирке — все! Когда мы стояли на ринге, тесно касаясь друг друга горячими плечами, я ничего вокруг себя не видел. Но я знал, что где-то там, среди этих сплошных глаз, лиц, есть глаза, которые смотрят, должны смотреть только на меня. Если бы меня тогда спросили, какие глаза мне сейчас дороже, те, что в морщинах, добрые, встревоженные и немного испуганные, или насмешливые, блестящие от предвкушения чего-то необычного, чуть припухшие, будто только что очень смеялись, я не смог бы ответить, не знал бы, что на это сказать. Не все ли равно? Ведь были здесь и другие глаза. И тоже свои. Мне так и слышалось, как Иван Иванович, наверное, чуток «под мухарем» для такого торжественного случая, сипловато и строго сообщал незнакомому соседу: «Этот, который с края, наш!»
Здесь были все, весь мой город. На самой маковке, я знал, лепились мальчишки, Борька и Глебка, первые дружки мои. Я стоял, крепко стиснув челюсти, выставив вперед подбородок, потому что только таким, волевым и грозным, должен был выглядеть, на мой взгляд, боксер на ринге. Что-то там говорили за длинным столом, покрытым сукном. Потом человек, весь в белом, как врач на приеме, стал громко называть наши имена, и каждый, кого он называл, выходил на шаг вперед и так же выходил вперед тот, кто стоял напротив.